лепет Люсетты, спросив, имеются ли на кранах ее ванны такие же надписи, как у него: «Домашний жар», «Соленый холод». Да, вскричала она, «Просоленная кожа», «Кожистый Сольцман», «Горячая горничная», «Коматозный капитан»!
Во второй половине дня они встретились снова.
В те послеполуденные часы 4 июня 1901 года, в Атлантике, на долготе Исландии и широте Ардиса, большинство пассажиров первого класса лайнера «Тобаков», похоже, не испытывало особой тяги к увеселеньям на вольном воздухе: жар кобальтового неба раз за разом прорывали ледяные порывы ветра, и акварельная влага старомодного плавательного бассейна мерно плескалась о зеленоватые плитки, однако Люсетта была девушкой закаленной, привычной к пронизывающим ветрам не меньше, чем к несносному солнцу. Весна в Фиальте и жгучий май Минотаоры, знаменитого искусственного острова, сообщили нектариновый тон ее членам, глянцевевшим, когда она намокала, и вновь обретавшим природную восковатость, едва ветерок осушал ее кожу. Пыланием скул и этим проблеском меди на лбу и на шее, под тесным резиновым чепчиком, Люсетта напоминала «Ангела в шеломе» с юконской иконы, волшебное воздействие которой, как сказывали, обращало малокровных белесых девиц в «конских детей» – конопатых и рыжих молодцев, отпрысков Солнечного Коня.
Поплавав, она вернулась к Вану, на открытую солнцу терраску и сказала:
– Ты даже представить себе не можешь, – («Я могу представить все что угодно», – настоял Ван), – хорошо, ты можешь представить, в каких ливнях лосьонов и реках кремов я омывалась – на укромных балконах или в уединенных приморских пещерах – прежде чем решиться подставить себя стихиям. Я всегда балансирую на узкой черте, отделяющей ожог от загара – между лобстером и Obst’ом, как выражается Херб, мой любимый художник, в изданном его последней герцогиней дневнике, который я нынче читаю, – чарующая мешанина из трех языков, я тебе дам почитать. Понимаешь, душка, я кажусь себе пегой мошенницей, если то немногое, что я скрываю на людях, отличается цветом от выставленного напоказ.
– Во время осмотра 1892 года мне показалось, что ты вся какая-то рыжая, – сказал Ван.
– Теперь я новехонькая, – прошептала она. – Прекрасная новая девушка. Наедине с тобой на брошенном корабле и у меня по крайности десять дней до следующих месячных. Я послала тебе в Кингстон дурацкую записку, просто так, на всякий случай, – вдруг тебя здесь не окажется.
В симметричных позах они полулежали лицом к лицу на краю бассейна, он подпирал голову правой рукой, она опиралась на локоть левой. Бридочка зеленого лифчика соскользнула с ее худого плеча, обнаружив капли и струйки воды у основанья соска. Пропасть шириною в несколько вершков отделяла его свитер от голой полоски ее живота, черную шерсть его плавок от ее зеленой и мокрой лобковой маски. Солнце переливалось на выступе тазовой косточки, затененный спуск вел к следу, оставленному пять лет назад аппэндектомией. Ее полуприкрытые веками глаза блуждали по Вану с тяжелой и тусклой жадностью – и что же, она права, они здесь, точно, одни, а он обладал Мэрион Армборо за спиной ее дядюшки в обстоятельствах куда более сложных, чего стоила одна вспархивающая, будто летучая рыбка, моторная лодка и гостеприимный хозяин с дробовиком, прислоненным вблизи штурвала. Безрадостно, он ощутил, как тяжко расправляется дородный змей вожделения; хмуро пожалел, что не умучил беса на «Вилле Венус». Он принял прикосновение ее незрячей руки, поползшей вверх по его бедру, и проклял природу, всадившую в промежность мужчины узловатое дерево, распираемое злой живицей. Внезапно Люсетта с негромким «merde»[283] отдернула руку. В Эдеме слишком много людей.
Чета полуголых, охваченных визгливым весельем детишек мчалась к бассейну. Следом неслась негритянская няня, сердито маша махонькими бюстодержателями. Из воды высунулась и всхрапнула только что народившаяся в ней лысая голова. Учитель плавания шагал от раздевальни. И в тот же миг высокое, великолепное существо с тонкими щиколками и отталкивающе мясистыми бедрами прошествовало мимо Винов, едва не наступив на усыпанную изумрудами сигаретницу Люсетты. Не считая золотистой ленточки и выцветшей гривы, ее длинная, зыбкая, бланжевая спина оставалась гола до самых верхушек неспешно и сочно переливавшихся полушарий, в попеременном движении выбивавшихся снизу из-под парчовой набедренной повязки. Перед тем как обогнуть закругленный угол и скрыться, тициановская титанша полуобернула к Вану загорелое лицо и поприветствовала его громким «хэллоу!».
– Кто сия пава? – пожелала узнать Люсетта.
– По-моему, она с тобой поздоровалась, – ответил Ван. – Лица я не разглядел, а зада что-то не припомню.
– Она улыбнулась тебе широкой, как джунгли, улыбкой, – сказала Люсетта, прилаживая зеленый шелом трогательно грациозными взмахами поднятых крыльев, трогательно полыхая рыжим опереньем подмышек.
– Пойдешь со мной, м-м? – предложила она, поднимаясь с матрасика.
Глядя на нее снизу вверх, он покачал головой.
– Ты восстаешь, – сказал он, – подобно Авроре.
– Его первый комплимент, – отметила Люсетта, слегка приподнимая лицо и как бы обращаясь к незримой наперснице.
Он надел темные очки и вгляделся в Люсетту, стоявшую на ныряльном трамплинчике, она изготовилась стрелой вонзиться в янтарь, и ребра ее, словно прутья клетки, облекли впавший на вздохе живот. Умственной сноской, которая может когда-нибудь пригодиться, мелькнула мысль: не влияют ли очки и иные зрительные приспособления, определенно извращающие наши понятия о «пространстве», также и на нашу манеру речи. Две весьма прилично сложенных девочки, няня, блудливый водяной, распорядитель бассейна, все уставились в одну с Ваном сторону.
– У меня готов второй комплимент, – сказал он, когда Люсетта вернулась. – Ты несравненная ныряльщица, я вхожу в воду с неопрятным шлепком.
– Зато ты быстрее плаваешь, – пожаловалась она, спуская бридочки с плеч и ничком вытягиваясь на матрасе. – By the way (между прочим), правда ли, что во времена Тобакова моряков не учили плавать, чтобы они при крушении корабля не погибали от нервного срыва?
– Рядовых матросов – возможно, – сказал Ван. – Когда корабль самого мичмана Тобакова затонул в Гавалулах, он преспокойно проплавал четыре часа, отпугивая акул обрывками старых песен и прочего в этом роде, пока его не подобрала рыбацкая лодка – одно из тех чудес, сколько я понимаю, которые требуют от всех сопричастных к ним лиц минимальной поддержки.
Демон, сообщила она, говорил ей в прошлом году на похоронах, что покупает на Гавалулах остров («Неисправимый мечтатель», – буркнул Ван). В Ницце он «лил слезы ручьем», но с еще пущей самозабвенностью рыдал в Валентине, на церемонии, которой бедная Марина тоже не смогла посетить. Венчание – православное, с твоего дозволения, – выглядело плохо разыгранным эпизодом из старого фильма, батюшка был гага, дьякон пьян, а сплошная белая вуаль Ады – это, может, и к счастью, – оказалась такой же непроницаемой для света, как траур вдовицы. Ван сказал, что не желает об этом слышать.
– Но ты просто должен, – возразила она, – if only because (хотя бы потому), что один из ее шаферов вдруг стал походить – бесстрастным профилем, надменностью позы (он поднимал тяжелый металлический венец слишком высоко, атлетически высоко, словно нарочно стараясь удержать его по возможности дальше от ее головы) – в совершенстве походить на тебя: бледный, плохо выбритый двойник, присланный тобою из мест, в которых ты тогда мыкался.
На Огненной Земле, в городишке со славным названьем Агония. Ощущение жути кольнуло Вана, вспомнившего, что когда он получил там свадебное приглашение (присланное по воздушной почте зловещей сестрой жениха), его потом несколько ночей преследовал сон, с каждым разом все более выцветавший (совсем как ее картина, которую он в позднейшую пору жизни выслеживал по жалким киношкам), в котором он держал этот венец над ее головой.
– Твой отец, – прибавила Люсетта, – заплатил фотографу из «Белладонны», чтобы тот сделал снимки, но, разумеется, истинная слава начинается лишь когда твое имя попадает в крестословицу этого журнала, а все мы знаем, что такого никогда не случится, никогда! Теперь ты меня ненавидишь?
– Нет, – сказал он, проводя ладонью по ее нагретой солнцем спине, нажимая на куприк, чтобы заставить кошку мурлыкать. – Увы, нет! Я вас люблю любовью брата и, может быть, еще сильней. Хочешь, я закажу чего-нибудь выпить?
– Хочу, чтобы ты продолжал, – пробормотала она, зарывшись носом в резиновую подушку.
– Лакей приближается. Что будем пить – «Гонолульца»?
– Его ты будешь пить с барышней Кондор (произнося первый слог несколько в нос), когда я уйду переодеваться. Ограничусь чаем. Не стоит мешать лекарство со спиртным. Нынче ночью мне придется снова принять пилюлю Робинзонов. Нынче ночью.
– Два чая, пожалуйста.
– И побольше сэндвичей, Джордж. С гусиной печенкой, с ветчиной, с чем угодно.
– Весьма дурная манера, – заметил Ван, – придумывать имя несчастному, который не может ответить: «Да, мадемуазель Кондор». Кстати, это лучший русско-французский каламбур, который мне доводилось слышать.
– Но его и правда зовут Джорджем. Он очень мило обошелся со мной вчера, когда меня вырвало прямо в чайной гостиной.
– От милых все мило, – пробормотал Ван.
– И старики Робинзоны тоже, – без особой связи продолжала она. – Много ли было шансов встретить их здесь, верно? Они так и ходят за мной хвостом с той минуты, как мы случайно уселись в поезде завтракать за один столик, и я поняла, кто это, но была уверена, что им не признать во мне толстенькой девочки, виденной году в восемьдесят восьмом не то шестом, однако они оказались гипнотически разговорчивыми старичками – надо же, а мы-то приняли вас за француженку, удивительно вкусный лосось, а в каком городе вы родились? – а я безвольной дурочкой, вот оно и пошло, цепляясь одно за другое. Молодых людей течение времени морочит не так сильно, как уже укоренившихся в старости, эти и сами не меняются, и к переменам в людях помоложе, которых давно не видали, привыкают с трудом.
– Очень умно, дорогая моя, – сказал Ван, – но только время само по себе и не движется, и не меняется.
– Да, время – это всегда я на твоих коленях и убегающая дорога. Дорога-то движется?
– Дорога движется.
Допив свой чай, Люсетта вдруг вспомнила, что ее ждет парикмахер, и убежала. Ван слущил с себя свитер и полежал задумавшись, вертя в пальцах усеянный зелеными камушками портсигарчик с пятью сигаретами «Лепестки роз», – он пытался проникнуться удовольствием от пыла платинового солнца в ореоле «фильм-колора», но каждое содрогание и воздымание судна лишь раздувало пламя злого соблазна.
Мгновенье спустя, словно она подглядывала за ним и знала, что он остался один, вновь объявилась «пава» – на сей раз с извинениями.
Вежливый Ван, поднявшись на ноги и очки подняв на чело, начал было и сам извиняться (за то,