представляла собой неописуемую путаницу уровней и углов, цинково-зеленых и по-рыбьему серых поверхностей, живописных коньков и закоулков, защищенных от ветра. Тут можно было валяться в обнимку и целоваться, и, прерываясь, любоваться озером, рощами, лугами и даже чернильной черточкой лиственниц, метившей в милях отсюда границу соседней мызы, и уродливыми фигурками более-менее безногих коров на далеком склоне холма. И еще легко можно было укрыться за каким-нибудь выступом от любознательных летунов и воздушных шаров с фотокамерами.
На веранде бронзово бухнул гонг.
Невесть почему, дети почувствовали облегчение, услышав, что к обеду ожидается гость. То был архитектор из Андалузии, – дядя Дан хотел, чтобы он спроектировал для Ардиса «художественно оформленный» плавательный бассейн. Дядя Дан и сам намеревался приехать и переводчика с собой прихватить, но вместо того подхватил русский «хрип» (испанскую инфлуэнцу) и позвонил Марине, прося ее обойтись с милейшим старым Алонсо поласковее.
– Придется вам мне помогать! – озабоченно хмурясь, сказала детям Марина.
– Пожалуй, я покажу ему, – сказала, повернувшись к Вану, Ада, – копию совершенно потрясающий nature morte Хуана Лабрадорского из Экстремадуры золотой виноград и странная роза на черном фоне. Подлинник Дан продал Демону, но Демон обещал подарить его мне на пятнадцатилетие.
– У нас тоже есть кой-какие фрукты Сурбарана, – горделиво откликнулся Ван, – мандарины, кажется, и что-то вроде фиг, а на них оса. Да, мы сразим старика беседой о тонкостях его ремесла.
Увы, не сразили. Алонсо, высохший человечек в двубортном смокинге, говорил только по-испански, между тем как сумма испанских слов, известных хозяевам, едва превосходила полудюжину. Ван знал, что такое canastilla (корзиночка) и nubarrones (грозовые тучи) – и то и другое из параллельного перевода прелестного испанского стихотворения в одном из его учебников. Ада, разумеется, помнила «бабочку», mariposa, да имена двух-трех птиц (приведенные в орнитологических справочниках), таких как paloma, голубь, и grevol, рябчик. Марине были известны aroma, hombre да анатомический термин со свисающим посередке «j». В итоге застольная беседа свелась к длинным, громоздким испанским фразам, которые выкрикивал, решив, что перед ним тугие на ухо люди, горластый архитектор, и поверхностной французской болтовне, которой его жертвы тщетно старались сообщить итальянский пошиб. По окончании тягостного обеда Алонсо при свете трех факелов, несомых двумя слугами, обследовал предполагаемое местоположение дорогостоящего бассейна, уложил план усадьбы обратно в портфель и, по ошибке поцеловав в потемках руку Ады, поспешил на поимку последнего уходящего к югу поезда.
7
Ван с наждачными веками улегся в постель, едва пересидев «вечерний чай» – летний ужин, за которым чая почти и не пили и который происходил часа через два после обеда, представляясь Марине естественным и неотвратимым, как закат перед наступлением ночи. Этот традиционный русский перекус составляла домашняя ардисовская простокваша (переводимая английской гувернанткой как curd-and-whey, а мадемуазель Ларивьер как lait caille, «свернувшееся молоко»), ее тонкий, кремовогладкий поверхностный слой маленькая барышня Ада аккуратно, но алчно (эти наречия, Ада, приложимы ко многим твоим повадкам!) снимала своей особой серебряной ложкой с вензельным ( и слизывала перед тем, как ворваться в более рыхлые и лакомые глубины; к простокваше подавался ноздрястый черный деревенский хлеб, сумрачная клубника (Fragaria elatior) и огромные ярко-красные ягоды садовой земляники (полученной скрещиванием двух других видов Fragaria). Ван едва успел прижаться щекой к прохладной плоской подушке, как его уже вытряхнул из сна оглушительный гомон – веселый щебет, сладостный свист, чириканье, трели, перещелк, скрипучее карканье и нежное пение, которые, как он с испугом не-одюбониста предположил, Ада могла и не преминула бы подразделить на соответственные голоса соответственных птиц. Сунув ступни в тапочки и собравши мыло, гребешок, полотенце, он укутал свою наготу в махровый халат и вышел из спальни, намереваясь окунуться в ручье, замеченном им накануне. Коридорные часы токали в утренней тишине, нарушаемой внутри дома лишь храпом, долетавшим из комнаты гувернантки. Поколебавшись секунду, Ван навестил ватер-клозет детской. Там сквозь узкое оконце на него рухнул безумный птичий базар и с ним сочное солнце. Чувствовал он себя отменно, нет, право, отменно! Когда он спускался парадной лестницей, серьезные глаза отца генерала Дурманова признали его и проводили до старого князя Земского и прочих предков, все они учтиво вглядывались в него, точно музейные сторожа, следящие за одиноким туристом в темноватом старинном дворце.
Парадная дверь оказалась запертой на засов и цепочку. Он подергал застекленную и зарешеченную дверь оплетенной синими цветами боковой галереи, не подалась и она. Еще не зная в ту пору, что приметная ниша под лестницей таит в себе набор запасных ключей (среди них висели на медных крючьях и вовсе старенькие, неведомо к чему подходящие) и что сама эта ниша сообщается через кладовку для садового инструмента с уединенным углом парка, Ван побрел парадными комнатами на поиски услужливого окна. Добравшись до угловой, он увидел у высокого оконного проема молоденькую горничную, которую приметил (и пообещал себе ею заняться) вчера вечером. Она была в платье из тех, которые его отец называл (с полупредполагаемой плотоядной ухмылкой) «оборчатым черным убором субретки»; янтарно светился в каштановых волосах черепаховый гребень; доходящее до полу окно стояло настежь, и она, высоко опершись о косяк рукой с крохотной звездочкой аквамарина, смотрела на воробья, скачущего по мощеной дорожке к брошенному ею печеньицу, похожему на млпденческую стопу. Камеевый профиль девушки, милые розоватые ноздри, длинная, белая, будто французская лилия, шея, очерк фигуры, и полной, и хрупкой (мужская похоть не склонна особенно углубляться в тонкости описания!) и в особенности ярое ощущение ее вероятной доступности всколыхнули Вана столь грубо, что он, не устояв, вцепился в запястье тонкой, туго обтянутой тканью руки. Высвободив руку и подтвердив спокойствием повадки, что она ощутила его приближение, девушка повернула к нему приятное, хоть почти и безбровое лицо и спросила, не желает ли он выпить до завтрака чашку чаю. Нет. Как ее имя? Бланш, но мадемуазель Ларивьер зовет ее «Cendrillon», потому что петли ее чулок все время сползают, вот, взгляните, и потому что она ломает и теряет вещи и путает цветы. Свободный покров Вана выдавал его вожделение, что не могло укрыться от взоров девушки, пусть даже страдающей дальтонизмом, и пока он придвигался поближе, одновременно высматривая поверх ее головы, не возникнет ли где-нибудь подходящий диванчик, – в этой волшебной усадьбе, любой уголок которой способен, как в воспоминаниях Казановы, преобразиться по мановенью мечты в уединенный альков, – девушка, окончательно увильнув от него, произнесла на мягком ладорском французском небольшой монолог:
– Monsieur a quinze ans, je crois, et moi, je sais, j’en ai dixneuf. Monsieur дворянин, а я – дочь бедного торфокопа. Monsieur a tate, sans doute, des filles de la ville; quant a moi, je suis vierge, ou peu s’en faut. De plus, если бы я полюбила вас, – я хочу сказать, полюбила по-настоящему, – а это, увы, может со мною случиться, если бы вы овладели мною, rien qu’une petite fois, – это сулило бы мне лишь горе и адское пламя, и отчаянье, даже смерть, Monsieur. Finalement[21], я должна прибавить, что страдаю белями и вынуждена буду в ближайший мой выходной свидеться с le Docteur Chronique[22], то есть, конечно, с Кроликом. Теперь же нам лучше расстаться; воробей, я вижу, уже улетел, и мсье Бутеллен вошел в соседнюю комнату, откуда он может ясно нас видеть в зеркале над софой, что стоит за этой шелковой ширмой.
– Прости, дитя, – выдавил Ван, которого ее странно трагический тон смутил совершенно, – словно он играл в спектакле главную роль, но помнил из целой пьесы одну только эту сцену.
В зеркале рука дворецкого извлекла ниоткуда графинчик и сгинула. Ван, перевязав снурок на халате, вступил сквозь высокое окно в зеленую явь сада.
8
На веранде, тем же утром или дня два спустя:
– Mais va donc jouer avec lui, – сказала мадемуазель Ларивьер, подпихивая Аду, чьи юные ягодицы вразнобой дрогнули от толчка. – Не позволяй своему кузену se morfondre в такую чудную погоду. Возьми его за руку. Ступай, покажи ему белую женщину на твоей любимой полянке и гору, и громадный дуб.
Пожав плечами, Ада повернулась к нему. Прикосновение ее прохладных пальцев и влажной ладони, стесненность, с которой она, встряхивая головой, откидывала назад волосы, пока они шли вдвоем по главной аллее парка, привели и его в замешательство, и Ван под тем предлогом, что ему приспичило подобрать еловую шишку, отнял руку. Шишкой он запустил в склонившуюся над стамносом мраморную женщину, но лишь напугал птичку, сидевшую на краю расколотого кувшина.
– Нет ничего пошлее на свете, – сказала Ада, – как кидаться в дубоносов камнями.
– Прости, – сказал Ван, – я не хотел пугать пичугу. И опять же, я ведь не деревенский парнишка, легко отличающий шишку от камня. Au fond, в какие, собственно, игры должны мы играть по ее разумению?
– Je l’ignore, – ответила Ада. – Меня не особенно занимает то, что творится в ее бедовой голове. В cache-cache[23], наверное, – или лазать по деревьям.
– О, вот в этом я силен, – сказал Ван, – могу даже перелетать с ветки на ветку, что твоя обезьяна.
– Нет, – сказала она. – Мы будем играть в мои игры. В игры, которые я сочинила сама. И в которые бедняжка Люсетта, надеюсь, сможет играть со мной через год. Ну-с, приступим. Сегодня у нас игра из разряда «тень на плетень», вернее две игры.
– Понятно, – сказал Ван.
– Подожди минуту и станет понятно, – огрызнулась прелестная педантесса. – Первым делом нужно найти хорошую палку.
– Смотри-ка, – сказал все еще немного обиженный Ван, – вон еще один бобонос.
К этому времени они добрались до rond-point[24] – аренки, окруженной куртинами и кустами жасмина в буйном цвету. Липа тянула над ними ветви к дубу, будто красотка в зеленых блестках, подлетающая к своему отцу-силачу, что висит, зацепив ногами трапецию. Даже тогда мы оба знали толк в этих райских материях, даже тогда.
– Что-то акробатическое есть в этих ветках, правда? – сказал он, указывая вверх.
– Да, – отвечала она. – Я давно их приметила. Липа – летающая итальянка, а старый дуб мается немощью, словно старый любовник, но все равно каждый раз ловит ее (невозможно теперь, передавая ту сцену, точно воспроизвести ее интонацию – через восемьдесят-то лет! – но когда они подняли и опустили глаза, она сказала что-то причудливое, совершенно не вяжущееся с ее незрелым возрастом).
Итак, опустив глаза и взмахнув позаимствованным у пионов острым зеленым колышком, Ада объяснила распорядок первой игры.
Тени листвы