Палаты, что в Гриндельводах: для пустяковой, вполне поверхностной гетеросексуальной интрижки, несколько даже освежающей после кое-каких предшествующих затей. Часов около четырех утра, когда солнце опламенило вершины дерев и розовый конус Маунт-Фалька, король остановил свой мощный автомобиль у одного из проходов Дворца. Так нежен был воздух и поэтичен свет, что он и бывшие с ним трое друзей решили пройти по липовым рощам остаток пути до Павлиньего павильона, где размещались его гости. Он и Отар, его платонический наперсник, были во фраках, но без цилиндров, унесенных ветром большой дороги. Странное чувство овладело четверкой друзей, стоявших под молодыми вязами посреди сухого ландшафта — эскарпы и контрэскарпы, усиленные тенями и контртенями. С Отаром, приятным и образованным аделингом с громадным носом и редкими волосами, была чета его любовниц — восемнадцатилетняя Фифальда (на которой он после женился) и семнадцатилетняя Флер (с которой мы еще встретимся в двух других примечаниях) — дочери графини де Файлер, любимой камеристки королевы. Невольно замираешь перед этой картиной, как бывает, когда, достигнув господствующих высот времени и оглянувшись назад, видишь, что через миг жизнь твоя полностью переменится. Итак, там был Отар, озадаченно взиравший на далекие окна королевских покоев, две девы пообок, тонконогие, в переливчатых палантинах, с розовыми кошачьими носиками, сонно-зеленоглазые, в серьгах, горевших заемным солнечным блеском и потухавших. Вокруг слонялись какие-то люди, так бывало всегда, в любые часы у этих ворот, мимо которых бежала на встречу с Восточным трактом дорога. Крестьянка с выпечеными ею пирожками — несомненная мать часового, еще не пришедшего, чтобы сменить в безотрадной привратной клетушке небритое, юное и мрачное nattdett (дитя ночи), сидела на камне контрфорса и, по-женски забыв обо всем на свете, следила за тонкими восковыми свечами, порхавшими, как светляки, от окна к окну; двое работников, придержав велосипеды, стояли и тоже глазели на странные огоньки; и пьянчуга в моржовых усищах шатался вокруг, хлопаясь о липовые стволы. В эти минуты, когда замедляется время, случается нахвататься разных пустяков. Король заметил, что красноватая глина забрызгала рамы велосипедов, и что передние их колеса повернуты в одну сторону, параллельно. Вдруг на уступчивой тропке, юлящей в кустах сирени, — кратчайший путь от королевских покоев, — завиделась бегущая графиня, ноги ее путались в подрубе стеганой мантии, и в этот же миг с другого бока Дворца вышли все семеро членов Совета, одетых с парадной пышностью и несущих, словно кексы с изюмом, дубликаты различных регалий, церемонно заспешили по каменным лестницам, — но графиня опередила их на целый алин и успела выпалить новость. Пьяница затянул было скабрезную песенку «Карлун-потаскун», но сверзился в ров под равелином. Трудно с ясностью описать в коротких примечаниях к поэме разнообразные подступы к укрепленному замку, поэтому я, сознавая сложность задачи, подготовил для Джона Шейда — в июне, когда рассказывал ему о событиях, бегло описанных в некоторых из моих примечаний (смотри, например, комментарий к строке 130), — довольно изрядный план залов, террас и увеселительных плацев Дворца в Онгаве. Если его только не уничтожили и не украли, изящное это изображение, выполненное цветною тушью на большом (тридцать на двадцать дюймов) картоне, верно, еще пребывает там, где я в последний раз видел его в середине июля, — на верху большого черного сундука, что стоит наискось от старого обжимного катка в нише коридорчика, ведущего к так называемой фруктовой кладовке. Если его там нет, следует поискать в кабинете Джона на втором этаже. Я писал о нем к миссис Шейд, но она больше не отвечает на мои письма. В случае, если картон еще существует, я хочу попросить ее, — не повышая голоса, очень почтительно, так почтительно, как нижайший из подданных короля мог бы молить о неотложнейшей реституции (план-то все-таки мой и ясно подписан черным шахматным королем после слова «Кинбот»), — выслать его, хорошо упакованным, с пометкой «не сгибать» и с объявленной ценностью моему издателю для воспроизведения в последующих изданиях настоящего труда. Какой бы ни обладал я энергией, она совершенно иссякла в последнее время, а мучительные мигрени делают ныне невозможными усилия памяти и утруждение глаз, потребные для начертания второго такого же плана. Черный сундук стоит на другом, побольше, буром или же буроватом, и по-моему, в темном углу рядом с ними было еще чучело то ли лисы, то ли шакала.
15
Строка 80: претерист
Против этого на полях черновика записаны две строки, из которых расшифровке поддается только первая. Она читается так:
Я совершенно уверен, что мой друг пытался использовать здесь несколько строк, которые я процитировал ему и миссис Шейд в одну из моих беспечных минут, — а именно, очаровательное четверостишие из староземблянского варианта «Старшей Эдды» в анонимном английском переводе (Кирби?):
Ведь мудрый хвалит день ко сну,
Лед — перейдя, зарыв — жену,
Невесту — вздрючив до венца,
И лишь заездив — жеребца.
16
Строка 81: где я дремал
Наш принц любил Флер любовью брата, но без каких-либо тонкостей кровосмесительства или вторичных гомосексуальных отягощений. У нее было бледное личико с выступающими скулами, ясные глаза и кудрявые темные волосы. Ходили слухи, что потратив месяцы на пустые блуждания с фарфоровой чашкой и туфелькой Сандрильоны, великосветский поэт и ваятель Арнор нашел в ней, что искал, и использовал груди ее и ступни для своей «Лилит, зовущей Адама вернуться», впрочем, я вовсе не знаток в этих деликатных делах. Отар, бывший ее любовником, говорил, что когда вы шли за нею, и она знала, что вы за нею идете, в покачивании и в игре ее стройных бедер была напряженная артистичность, нечто такое, чему арабских девушек обучали в особой школе особые парижские сводни, которых затем удушали. Хрупкие эти щиколки, говорил он, которые так близко сводила ее грациозная и волнообразная поступь, — это те самые «осторожные сокровища» из стихотворения Арнора, воспевающего мирагаль (деву миража), за которую «король мечтаний дал бы в песчаных пустынях времен триста верблюдов и три родника».
On ságaren werém tremkín tri stána
Verbálala wod gév ut trí phantána
(Я пометил ударения.)
Весь этот душещипательный лепет (по всем вероятиям, руководимый ее мамашей) на принца впечатления не произвел, он, следует повторить, относился к ней как к единокровной сестре, благоуханной и светской, с подкрашенным ротиком и с maussade, расплывчатой, галльской манерой выражения того немногого, что ей желательно было выразить. Ее безмятежная грубость в отношениях с нервной и словообильной графиней казалась ему забавной. Он любил танцевать с ней — и только с ней. Ничто, ничто совершенно не вздрагивало в нем, когда она гладила его руку или беззвучно касалась чуть приоткрытыми губами его щеки, уже покрытой нагаром погубившего бал рассвета. Она, казалось, не огорчалась, когда он оставлял ее ради более мужественных утех, снова встречая его в потемках машины, в полусвете кабаре покорной и двусмысленной улыбкой привычно целуемой дальней кузины.
Сорок дней — от смерти королевы Бленды до его коронации — были, возможно, худшим сроком его жизни. Матери он не любил, и безнадежность и безнадежное раскаяние, которые он теперь испытывал, выродились в болезненный физический страх перед ее призраком. Графиня, которая, кажется, была постоянно при нем, шелестела где-то поблизости, склонила его к посещению сеансов столоверчения, проводимых опытным американским медиумом, вызывавшим дух королевы, орудуя той же планшеткой, с помощью которой она толковала при жизни с Тормодусом Торфеусом и А.Р. Уоллесом, и ныне дух резво писал по-английски: «Charles take take cherish love flower flower flower» («Карл прими прими лелей любовь цветок цветок цветок»). Старик-психиатр, так основательно подпорченный графиниными подачками, что и снаружи начал уже походить на подгнившую грушу, твердил ему, что его пороки подсознательно убивали мать и будут «убивать ее в нем» и дальше, когда он не отречется от содомии. Придворная интрига — это незримый мизгирь, что опутывает вас все мерзее с каждым вашим отчаянным рывком. Принц наш был молод, неопытен и полубезумен от недосыпания. Он уж почти и не боролся. Графиня спустила состояние на подкупы его kamergrum’а [постельничего], телохранителя и даже немалой части министра двора. Она спала теперь в малой передней по соседству с его холостяцкой спальней — прекрасным, просторным, округлым апартаментом в верху высокой и мощной Юго-Западной Башни. Здесь был приют его отца, все еще соединенный занятным лотком в стене с круглым бассейном нижней залы, и принц начинал свой день, как бывало начинал его и отец, — сдвигая стенную панель за своей походной кроватью и перекатываясь в шахту, а оттуда со свистом влетая прямиком в яркую воду. Для нужд иных, чем сон, Карл-Ксаверий установил посреди персидским ковром укрытого пола так называемую патифолию, то есть огромную овальную роскошно расшитую подушку лебяжьего пуха размером в тройную кровать. В этом-то просторном гнезде, в срединной впадинке и дремала ныне Флер под покрывалом из натурального меха гигантской панды, только что в спешке привезенном с Тибета горсткой доброжелательных азиатов по случаю его восшествия на престол. Передняя, в которой засела графиня, имела собственную внутреннюю лестницу и ванную комнату, но соединялась также раздвижной дверью с Западной Галереей. Не знаю, какие советы и наставления давала Флер ее мать, но совратительницей бедняжка оказалась никудышной. Словно тихий помешанный она упорствовала в попытках настроить виолу дамур или, приняв скорбную позу, сравнивала две древних флейты, звучавших обе уныло и слабо. Тем временем он, обрядившись в турка, валялся в просторном отцовском кресле, свесив с подлокотника ноги, листая том «Historia Zemblica», делая выписки и иногда выуживая из нижних карманов кресла то старинные водительские очки, то перстень с черным опалом, то катышек серебристой шоколадной обертки, а то и звезду иностранного ордена.
Грело вечернее солнце. На второй день их уморительного сожительства она оказалась одетой в одну только верхнюю часть какой-то пижамки — без пуговиц и рукавов. Вид четырех ее голых членов и трех «мышек» (земблянская анатомия) его раздражал, и он, расхаживающий по комнате и обдумывающий тронную речь, не глядя, швырял в ее сторону шорты или купальный халат. Иногда, возвратясь в уютное старое кресло, он заставал там ее, горестно созерцающей изображение bogtur’а [древнего воина] в труде по истории. Он выметал ее вон из кресла, и она, потянувшись, перебиралась на приоконный диван, под пыльный солнечный луч, впрочем, спустя какое-то время она снова льнула к нему и приходилось одной рукой отпихивать ее торкливую головку, пока другая писала, или по одному отдирать розовые коготки от рукава или подпояски.
Ее ночное присутствие не убивало бессонницы, но по крайности держало на расстоянии крутое привидение королевы Бленды. В изнеможении