почувствовал, что могу теперь в свой черед позволить себе роскошь великодушия. Я попросил моего друга ничего мне более не открывать, если только он сам того не захочет. Он отвечал: да, ему не хотелось бы рассказывать ни о чем, и тут же стал сетовать на сложность задачи, которую сам перед собою поставил. Он высчитал, что за последние двадцать четыре часа его мозг работал, на круг, тысячу минут и произвел пятьдесят строк (скажем, 787–838), — это один слог за каждые две минуты. Он закончил третью, предпоследнюю, Песнь и начал Песнь четвертую и последнюю (смотри Предисловие, сразу же, сразу смотри Предисловие), и если я не очень против, может быть, мы повернем домой, хотя еще только около девяти, — чтобы ему снова зарыться в хаос и вытащить оттуда свой космос со всеми его мокрыми звездами?
Мог ли я ответить «нет»? Горный воздух ударил мне в голову: он заново творил мою Земблу!
106
Переводчикам Шейда придется-таки повозиться с преображением — да еще в одно касание — слова mountain [гора] в слово fountain [фонтан, ключ, источник]: такое не передашь ни по-французски, ни по-немецки, ни по-русски, ни по-земблянски, — переводчику остается прибегнуть к одной из тех сносок, что пополняют криминальный архив находящихся в розыске слов[1]. И все же! Сколько я знаю, существует все же один совершенно необычайный, замечательно изящный случай, в котором участвуют не два, а целых три слова. Сама история достаточно тривиальна (и всего скорее апокрифична). В газетном отчете о коронации русского царя вместо «корона» [crown] напечатали «ворона» [crow], а когда на другой день опечатку с извинениями «исправляли», вместо нее появилась иная — «корова» [cow]. Изысканность соответствия английского ряда «crown-crow-cow» русскому «корона-ворона-корова» могла бы, я в этом уверен, привести моего поэта в восторг. Больше ничего подобного мне на игрищах лексики не встречалось, а уж вероятность такого двойного совпадения и подсчитать невозможно.
107
Одну из пяти хижин, образующих этот автодортуар, занимает его владелец, — слезоточивый семидесятилетний старик, хромающий с вывертом, напоминающим мне о Шейде. Он владеет еще маленькой заправочной станцией неподалеку, продает червей рыболовам и, как правило, не слишком мне досаждает, но вот на днях предложил «стянуть любую старую книгу» с полки в его спальне. Не желая его обидеть, я постоял у полки, задравши голову и склоняя ее то к одному плечу, то к другому, но там были все замызганные старые детективы в бумажных обложках, стоившие разве что вздоха или улыбки. Он сказал: «Погодите-ка, — и вытащил из ниши у кровати потрепанное сокровище в тканевом переплете. — Великая книга великого человека, — „Письма“ Фрэнклина Лейна. Я знавал его в Рейнер-парке, в молодости, когда был там объездчиком. Возьмите на пару дней, не пожалеете.»
Я и не пожалел. В книге есть одно место, которое странно отзывается интонацией, усвоенной Шейдом в конце Песни третьей. Это из записи, сделанной Лейном 17 мая 1921 года, накануне смерти после сложной операции: «И если я перейду в этот самый мир иной, кого я примусь там разыскивать?.. Аристотеля! Ах, вот человек, с которым стоит поговорить! Какое наслаждение видеть, как он, пропустив между пальцами, словно поводья, длинную ленту человеческой жизни, идет замысловатым лабиринтом этого дивного приключения… Кривое делается прямым. Чертеж Дедала при взгляде сверху оказывается простым, — как будто большой, испятнанный палец некоторого мастера проехался по нему, смазав, и разом придав всей путаной, пугающей канители прекрасную прямоту.»
108
Строка 819: В игре миров
Мой блестящий друг выказывал совершенно детское пристрастие ко всякой игре в слова и особенно к той, что зовется словесным гольфом. Он мог оборвать увлекательнейшую беседу, чтобы предаться этой забаве, и конечно, с моей стороны было бы грубостью отказаться с ним поиграть. Вот некоторые из лучших моих результатов: «брак-вред» в три хода, «пол-муж» — в четыре и «родить-зарыть» (с «добить» посередке) — в шесть ходов.
109
Строка 821: А кто убил балканского царя?
Страх как хочется сообщить, что в черновике читается:
А кто убил земблянского царя?
— но, увы, это не так: карточки с черновым вариантом Шейд не сохранил.
110
Строка 830: Сибил
Эта изысканная рифма возникает как апофеоз, как венец всей Песни, синтезирующий контрапунктические аспекты ее «возможностей и былей».
111
Строки 835–838: Теперь силки расставлю
Песнь, начатая 19 июля на шестьдесят восьмой карточке, открывается образцовым шейдизмом: лукавым ауканьем нескольких фраз в дебрях переносов. На деле, обещания, данные в этих четырех строках, так и остались невыполненными, — лишь эхо ритмических заклинаний уцелело в строках 915 и 923–924 (разрешившихся свирепым выпадом в строках 925–930). Поэт, будто вспыльчивый кочет, хлопочет крылами, изготовляясь к всплеску накатывающего вдохновения, но солнце так и не всходит. Взамен обещанной буйной поэзии мы получаем парочку шуток, толику сатиры и, в конце Песни, чудное сияние нежности и покоя.
112
Строки 840–872: два способа писанья
В сущности — три, если вспомнить о наиважнейшем способе: положиться на отблески и отголоски подсознательного мира, на его «немые команды» (строка 871).
113
В то время, как мой дорогой друг начинал этой строкой исписанную 20 июля стопку карточек (с семьдесят первой по семьдесят восьмую, последняя строка — 948), Градус всходил в аэропорту Орли на борт реактивного самолета, пристегивал ремень, читал газету, возносился, парил, пачкал небеса.
114
Строки 887–888: Коль мой биограф будет слишком сух или несведущ
Слишком сух? Или несведущ? Знал бы мой бедный друг загодя, кто станет его биографом, он обошелся бы без этих оговорок. На самом деле, я даже имел удовольствие свидетельствовать (одним мартовским утром) обряд, описанный им в следующих строках. Я собрался в Вашингтон и перед самым отъездом вспомнил, что он просил меня что-то такое выяснить в Библиотеке Конгресса. В моем сознании и посейчас отчетливо звучат неприветливый голос Сибил: «Но Джон не может принять вас, он принимает ванну», — и хриплый рев Джона из ванной комнаты: «Да пусть войдет, Сибил, не изнасилует же он меня!». Однако ни я, ни он — не сумели припомнить, что именно мне надлежало узнать.
115
В первые месяцы Земблянской революции портреты короля частенько появлялись в Америке. Время от времени какой-нибудь университетский приставала, обладатель настырной памяти, или клубная дама из тех, что вечно привязывались к Шейду и к его чудаковатому другу, спрашивали меня с глуповатой многозначительностью, обыкновенной в подобных случаях, говорил ли мне кто-либо, до чего я похож на несчастного монарха. Я отвечал в том духе, что «все китайцы на одно лицо», и старался переменить разговор. Но вот однажды, в гостиной преподавательского клуба, где я посиживал в кругу коллег, мне довелось испытать особенно стеснительный натиск. Заезжий немецкий лектор из Оксфорда без устали твердил — то в голос, то шепотом, — об «абсолютно неслыханном» сходстве, а когда я небрежно заметил, что все зембляне, отпуская бороду, становятся похожи один на другого, — и что в сущности название «Зембла» происходит не от испорченного русского слова «земля», а от «Semberland» — страна отражений или подобий, — мой мучитель сказал: «О да, но король Карл не носил бороды, и все же вы с ним совсем на одно лицо! Я имел честь [добавил он] сидеть в нескольких ярдах от королевской ложи на Спортивном фестивале в Онгаве в 1956 году, мы там были с женой, она родом из Швеции. У нас есть дома его фотография, а ее сестра коротко знала мать одного из его пажей, очень интересная была женщина. Да неужели же вы не видите [чуть ли не дергая Шейда за лацкан] поразительного сходства их черт, — верхняя часть лица и глаза, о да, глаза и переносица?»
— Отнюдь, сэр, — сказал Шейд, переложив ногу на ногу и по обыкновению слегка откачнувшись в кресле перед тем, как что-то изречь, — ни малейшего сходства. Сходства — это лишь тени различий. Различные люди усматривают различные сходства и сходные различия.
Добрейший Неточка, во всю эту беседу хранивший на удивление несчастный вид, тихо заметил, как тягостна мысль, что такой «приятный правитель» скорее всего погиб в заключении.
Тут в разговор ввязался профессор физики. Он был из так называемых «розовых» и веровал во все, во что веруют так называемые «розовые» (в прогрессивное образование, в неподкупность всякого, кто шпионит для русских, в радиоактивные осадки, порождаемые исключительно взрывами, производимыми США, в существование в недавнем прошлом «эры Маккарти», в советские достижения, включая «Доктора Живаго», и в прочее в том же роде): «Ваши сожаления безосновательны, — сказал он. — Как известно, этот жалкий правитель сбежал, переодевшись монахиней, но какова бы ни была или ни есть его участь, народу Земблы она безразлична. История разоблачила его — вот и вся его эпитафия».
Шейд: «Истинная правда, сэр. В должное время история разоблачает всякого. Но мертв король или жив не менее вас и Кинбота, давайте все-таки с уважением относиться к фактам. Я знаю от него [указывая на меня], что широко распространенные бредни насчет монахини — это всего лишь пошлая проэкстремистская байка. Экстремисты и их друзья, чтобы скрыть свой конфуз, выдумывают разный вздор, а истина состоит в том, что король ушел из дворца, пересек горы и покинул страну не в черном облачении поблекшей старой девы, но, словно атлет, затянутым в алую шерсть.»
— Странно, странно, — пробормотал немецкий гость, благодаря наследственности (предки его обитали в ольховых лесах) один только и уловивший жутковатую нотку, звякнувшую и затихшую.
Шейд (улыбнувшись и потрепав меня по колену): «Короли не умирают, они просто исчезают, — а, Чарли?»
— Кто это сказал? — резко, будто спросонья, спросил невежественный и оттого всегда подозрительный декан английского факультета.
— Да вот, хоть меня возьмите, — продолжал мой бесценный друг, игнорируя мистера Х., — про меня говорили, что я похож по крайности на четверых: на Сэмюеля Джонсона, на прекрасно восстановленного прародителя человека из Экстонского музея и еще на двух местных жителей, в том числе — на ту немытую и нечесанную каргу, что разливает по плошкам картофельное пюре в кафетерии Левин-холла.
— Третья ведьма, — изящно уточнил я, и все рассмеялись.
— Я бы сказал, — заметил мистер Пардон (американская история), — что в ней больше сходства с судьей Гольдсвортом («Один из нас», — вставил Шейд, кивая), особенно, когда он злобится на весь свет после плотного обеда.
— Я слышал, — поспешно начал Неточка, — что Гольдсворты прекрасно проводят время…
— Какая жалость, я ничего не могу доказать, — бормотал настырный немецкий гость. — Вот если бы был портрет. Нет ли тут где-нибудь…
— Наверняка, — сказал молодой