одинок,
Унылый белый мрак, белесый бледный день,
Нейтральный свет, абстрактных сосен сень.
Ночь обнесет двойной оградой{3} сини
Картину с созерцателем картины.
А утром: чьи пришпоренные ноги
20 Вписали строчку в чистый лист дороги?
Читаем: точка, стрелка вспять, еще разок:
Вот точка, стрелка вспять… Тетеревиный скок!
Се гордый граус, бородач-любовник,
К нам на зады слетал клевать шиповник.
Не Хольмса ль{4} вспять пустил по следу хват,
Мне все ласкает взоры — даже грязь.
30 Я наделен престранным свойством глаз —
Фотографическим. Буквально. Стоит мне
Им волю дать иль, вздрогнув, в тишине
Отдать приказ, как все, что видят взоры, —
Убранство комнаты, листва гикори,
Капели стылые стилеты{5} — все ложится,
Подобно оттиску, на дно глазницы,
Там в глубине хранясь и час, и два. Пока
Все это длится, нужно лишь слегка
Прикрыть глаза{6} и заново узришь
40 Листву иль комнату, или трофеи крыш.
Мне в толк не взять, как видеть нашу дверь{7}
Я мог от озера, в колледж идя по Лейк-роуд, а теперь,
Хоть мне ни деревце ни застит, я не вижу,
Как ни тружусь, ни дверь, ни даже крышу.
Должно быть, здесь пространственный извив
Творит загиб иль борозду, сместив
Непрочный вид — каркасный дом с потертой
Лужайкой меж Вордсмитом и Гольдсвортом{8}.
Пекан{9} косматый, мой любимец, здесь расплел
50 Нефритовую гриву, тощий ствол
Как червем съеден, солнце ввечеру
Покроет бронзой чернь коры, и на кору
Тень от листвы падет гирляндой неопрятной.
Он груб и крепок, он устроен знатно.
Две белых бабочки сменяют свой убор
На фиолетовый в тени, где до сих пор
Качелей дочкиных колышется фантом{10}.
Сам дом таков, как был. Мы изменили в нем
Одно крыло. Теперь солярий там и весел
60 Оконный вид в кругу фасонных кресел.
Антенны скрепка{11} высится взамен
Тугого флюгера, где чуть ни каждый день{12}
Наивный пересмешник вел для нас
Программ подслушанных нехитрый пересказ.
С «чиво-чиво» переключался он
На чистое «ти-ви, ти-ви», потом —
Со скрежетом: «ура, ура, уррра!», —
И грациозно скачет, хвост задрав.
Попрыгает и вновь («ти-ви») мгновенно
70 Взлетает на насест — на новую антенну{13}.
Я был дитя, когда отец и мать{14},
Два орнитолога, скончались. Вспоминать
Я столько раз их пробовал, что ныне
Им счет на тысячи веду. В небесном чине,
В достоинствах туманных растворясь,
Они истаяли, но слов случайных связь,
Прочитанных, услышанных, упряма:
«Инфаркт» — всегда отец, а «рак желудка» — мама.
Угрюмый собиратель мертвых гнезд
80 Зовется «претерист»{15}. Ночует нынче гость,
Где я дремал{16}, канадской нянею укрытый,
И слушал шум внизу и возносил молитвы
За дядей, тетей, няню, за Адель,
Ее племянницу (знавала папу{17}), за людей
Из книг, за Бога. Чтоб у них все кончилось удачно.
Меня взрастила тетя Мод{18}. Чудачка,
Художник и поэт, влюбленный в пустяки,
В обыденность, куда вплелись ростки
Гротеска, линии судьбы. Малютки нашей рев
90 Еще ей слышан был. Мы комнату ее{19}
Оставили как есть. Здесь сувениров{20} сброд
Творит в ее манере натюрморт:
В стеклянном пресс-папье{21} под зыбью пузырьков
Залив, на индексе раскрытый том стихов
(Мавр, Мор, Мораль, Мура), гитара-ветеран,
Веселый череп и курьез из местной «Сан»
«„Бордовые Чулки“ на Чепменском Гомере{22}
Вломили „Янки“», 8:7, прикноплен к двери.
Мой Бог скончался юным. Бить поклоны
100 Я униженьем счел, не видя в нем резона.
Свободный жив без Бога{23}. Но в природе
Увязший по уши, я так ли был свободен?
Всем детским небом зная наизусть
Златой смолы медвяный, рыбий вкус!
В тетрадях детских радостным лубком
Живописал я нашу клетку: ком
Колец вокруг луны и этот редкий дар
Природы — «радужка»{24}, — когда над гранью гор
110 В пустыне неба нам утешит взор
Сквозного облачка опаловый овал, —
Зерцало радуги, построенной средь скал
Долины дальней сыгранным дождем.
В какой изящной клетке мы живем!
И крепость звуков: темная стена
Трильонами сверчков в ночи возведена.
Непроницаема! Всходя на холм, я встал,
Расстрелянный их трелями. Вон там
Оконца, Доктор Саттон{25}. Там Пегас.
120 Что были пять минут{26} за сотни лет до нас?
Так, мелкого песку от силы сорок унций.
Переглазеть звезду. Двум безднам ужаснуться,
Былой и будущей. Над куполом главы
Они сошлись, как два крыла, и вы мертвы.
Дремучий человек, уместно здесь ввернуть,
Счастливее: он видит Млечный Путь
Лишь когда мочится. Как ныне, в прежни дни,
Цепляясь за сучки и стукаясь о пни,
Бродил я на авось. Одышлив, толст и вял,
130 Я сроду мяч не гнал и клюшкой не махал.{27}
Я тень, я свиристель, убитый влет{28}
Поддельной далью, влитой в переплет
Окна. Во мне был мозг, пять чувств
(Одно чудесное), а в прочем был я пуст
И странноват. С ребятами играл
Я лишь во сне, но зависти не знал, —
Вот разве что к прелестным лемнискатам{29},
С небрежной легкостью велосипедным скатом
Рисуемым по мокрому песку.
Нежнейшей боли нить,
140 Игрушка Смерти — дернуть, отпустить —
Ослабла, но сквозит во мне ее накал.
Раз, лет в одиннадцать, я на полу лежал,
Следя за куклой заводной{30}, что огибала
(С жестяной тачкою жестяный малый)
Стул, целя под кровать, вихляясь на бегу.
Вдруг солнце взорвалось в моем мозгу.
И сразу — тьмы роскошное убранство.
Мне чудилось, я разметен в пространстве
И времени, — нога средь вечных льдов{31},
150 Ладонь под галькой жданных берегов,
В Афинах ухо, глаз, где плещет Нил,
В пещерах кровь и мозг среди светил.
Унылые толчки в триасе, зелень
И пятна света в верхнем плейстоцене,
Внизу палеолит, оттуда тянет льдом,
И все, что сбудется, в отростке локтевом.
Так до весны нырял я по утрам
В мгновенное беспамятство. А там —
Все кончилось, и память стала таять,
160 Я старше стал. И научился плавать.
Но словно отрок, чей язык однажды{32}
Неволей утолил несытой девки жажду,
Я был растлен, напуган и заклят.
Хоть доктор Кольт твердил, что расточился яд
Того, что он назвал болезнью возрастной,
Заклятье длится, стыд всегда со мной.
Песнь вторая
Был час{33} в безумной юности моей,
Как заподозрил я, что каждый из людей
Владеет истиной о бытии загробном{34}:
170 Лишь я один в неведеньи. Огромный
Злодейский заговор{35} людей и книг{36}
Скрывает истину, чтоб к ней я не приник.
Был день сомнений в разуме людском:
Как можно жить, не зная впрок о том,
Какая смерть и мрак, и рок какой
Сознанье ждут за гробовой доской?
И наконец, была бессонна ночь,
Когда решился я познать и превозмочь
Запретной бездны смрад, сему занятью
180 Пустую жизнь отдавши без изъятья.
Мне шестьдесят один сегодня{37}. В кущах сада
Сбирает верес свиристель, поет цикада{38}.
В моей ладони ножницы, они
Из солнца и звезды сотворены:
Блестящий синтез. Стоя у окна,
Я подрезаю ногти, осознав
Неуловимую похожесть: перст большой —
Сын бакалейщика; унылый и худой,
Но указующий — Староувер Блю{39}, астроном;
190 В середке — длинный пастор, наш знакомый;
Четвертый, женственный, — зазноба дней былых,
И розовый малец у ног ее притих.
И я снимаю стружку, скорчив рожу,
С того, что Мод звала «ненужной кожей».
Когда на жизнь Мод Шейд молчанье налегло,
Ей было восемьдесят лет, ее чело,
Я помню, дернулось, побагровело,
Приняв удар паралича. В Долину Елей
Мы отвезли ее, там славный был приют.
200 Под застекленным солнцем там и тут
Порхали мухи. Мод косила глазом.
Туман густел. Она теряла разум.
Но все пыталась говорить: ей нужный звук,
Застыв, натужившись, она брала, как вдруг
Из ближних клеток сонмище притвор
Ее мольбой туманился, в стараньях
Смирить распутных демонов сознанья.
Под коим градусом распада{40} застает
210 Нас воскресение? В который день и год?
Кто тронет маятник? Кто ленту пустит вспять?
Не всем везет — иль должно всех спасать?
Вот силлогизм{41}: «Другие смертны, да,
Но я-то не другой, — я буду жить всегда.»
Пространство — толчея в глазах, а время —
В ушах гудение. Мы наравне со всеми
В сем улье заперты. Но если б жизни до
Мы жизнь увидели, какою ерундой,
Нелепой небылью, невыразимым срамом
220 Чудесной заумью она явилась нам!
К чему ж глумленье глупое? Зачем
Насмешки над «потом», незнаемым никем:
Над струнным стоном лир, беседой неспешливой
С Сократом или Прустом под оливой,
Над шестикрылым серафимом, над усладой
Турецкою и над фламандским адом,
Где бродит дикобраз таинственный? Не в том
Беда, что фантастичен сон —
Безумья мало в нем. В ужасных муках снова
230 Мы порождаем душку-домового{42}.
Смешны потуги{43} — рок, что всем един,
Превесть на свой язык! Взамен терцин
Божественных поэзии — заметы
Бессвязные, бессонья вялый лепет!
«Жизнь есть донос, написанный впотьме.»
Без подписи.
Я видел на сосне,
Шагая к дому в день ее конца:
Подобье изумрудного ларца{44}
За ствол цеплялось, рядом стыл в живице
240 Всегдашний муравей.
Тот англичанин в Ницце{45},
Лингвист счастливый, гордый: «je nourris
Les pauvres cigales», — он, стало быть, кормил
Бедняжек-чаек!
Лафонтен, тужи,
Жующий помер, а поющий жив.
Так ногти я стригу и слышу, размышляя,
Твои шаги вверху, все хорошо, родная{46}.
Тобою любовался я, Сибил{47},
Все годы школьные, но полюбил
250 Лишь на экскурсии к Нью-Вайскому Порогу.
Был завтрак на траве, геолог школьный много
Нам сообщил о водопадах. С ревом, с пылом
Под пыльной радугой Романтика входила
В наш пресный парк. В апрельской синеве
Я за тобой раскинулся в траве
И видел спину узкую, наклон
Головки и раскрытую ладонь
В траве, меж звезд трилистника и камнем.
Чуть дрогнула фаланга. Ты дала мне
Оборотясь, глаза мои встречая,
260 Наперсток яркого и жестяного чая.
Все тот твой профиль. Персиковый ворс
В обвод скулы, персидской формы нос
И бровь, и темный шелк взметен
С виска и шеи, и под глазом тон,
Наложенный ресницами, темнеет,
Губ сдержанность, открытость шеи, —
Все сохранила ты. И водопадов хор,
Коль ночь тиха, мы слышим до сих пор.
Дай мне ласкать тебя, о идол мой,
270 Ванесса темная{48} с багровою каймой,
Мой Адмирабль, мое блаженство! Объясни,
Как сталось, что в сиреневой тени
Неловкий, истеричный Джонни Шейд
Впивался в твой висок, глаза и шею?
Мы вместе сорок лет{49}. Четыре тыщи раз
Твоя подушка принимала нас.
Четыре сотни тысяч прожитых
Часов отметил хрип курантов домовых.
И много ли еще календарей
280 Украсят створки кухонных дверей?
Люблю тебя, стоящей на лужке,
Глядящей в крону дерева: «Исчез.
Какой он крохотный. Вернется ль?» (в ожиданьи
Нежнейшим шопотом, нежнейшим, чем лобзанье).
Люблю, когда взглянуть зовешь меня ты
На реактивный шрам над пламенем заката{50}.
Люблю, как напевая, за подпругу
Мешок дорожный{51} с молнией по кругу
Подтянешь, уложив. И в горле ком,
290 Когда встречаешь тень ее кивком,
Глядишь в ладонь на первый погремок
Иль в книжице забытое письмо.
Она{52} могла быть мной, тобой, могла смешеньем быть.
Я выбран был, чтоб с хрустом раздавить
Сердца тебе и мне. Вначале мы шутили:
«Девчушки все толстушки, верно?» или
«Мак-Вэй (наш окулист) в один прием
Поправит эту косину». Потом:
«А ведь растет премиленькой», и острой
300 Тоски не одолев: «Неловкий возраст».
«Ей надо б походить на ипподром»
(В глаза не глядя). «Теннис, бадминтон…
Крахмала меньше, фрукты! Что ж, она
Возможно, не смазлива, но умна».
Все было бестолку. Конечно, высший балл
(История, французский) утешал.
Да, детских игр немилостив закон:
Застенчивый в них редко пощажен.
Но будем честными: когда другие дети
310 Являлись эльфами и феями в балете
На сцене, ей расписанной, она
В уборщицы была низведена —
Старуха-Время с шваброй и помойной
Бадьей. Я, как дурак, рыдал в уборной.
Вновь зиму отскребли. Зубянкой и белянкой{53}
Май населил тенистые полянки.
Сгорело лето. Осень вышла дымом.
А гадкой лебеди не выпало, увы нам,
Древесной уткой{54} стать. И ты твердила снова:
320 «Она невинна, — что же тут дурного?
Мне эти хлопоты о плоти непонятны.
Ей нравится казаться неопрятной.
Творцом блестящих книг. А красота,
Любовь — не главное». Но старый Пан кивал
Нам с каждого холма. Бес жалости жужжал:
Не будет губ, чтоб с сигареты тон
Что, бал предчувствуя, в Сороза-холл поет
330 Песнь непрестанную, ее не позовет,
Покрышками по гравию шурша,
К калитке франт, увитый в белый шарф,
За ней не явится{55} из лаковой ночи,
На танцы он бедняжку не умчит
Видением жасмина