Сайт продается, подробности: whatsapp telegram
Скачать:PDFTXT
Бледное пламя

вогнутая скрепка

Автор во всех прочих отношениях пустого и несколько глуповатого некролога, упоминаемого мною в заметках к строке 71{14}, цитирует найденное в рукописи стихотворение (полученное от Сибил Шейд), о котором говорится, что оно было «создано нашим поэтом, по всей видимости, в конце июня, а значит менее чем за месяц до кончины нашего поэта, и значит является последним из мелких произведений, написанных нашим поэтом».

Вот это стихотворение:

КАЧЕЛИ

Закатный блеск, края огромных скрепок

Телеантенн воспламенивший слепо

На крыше;

И ручки тень дверной, что, удлинясь

Лежит бейсбольной битой, в тусклый час

На двери;

И кардинал, что вечером сидит,

Твердя свое «чу-дит, чу-дит, чу-дит»,

На древе;

И брошенных качелей жалкий вид

Под деревом; вот что меня томит

Невыносимо.

Я оставляю за читателем моего поэта право судить, возможно ли, чтобы он написал эту миниатюру всего за несколько дней до того, как повторить ее темы в настоящей части поэмы. Я подозреваю, что мы имеем здесь раннюю попытку (год не выставлен, но можно датировать ее временем, близким к кончине дочери), которую Шейд откопал среди старых бумаг, отыскивая что-либо, пригодное для «Бледного пламени» (поэмы, неведомой нашему некрологисту).

 

12

Строка 64: часто

Едва ли не каждый день, а вернее каждую ночь весны 1959-го года я мучился страхом за свою жизнь. Уединение — игралище Сатаны. Я не смогу описать глубин своего одиночества и отчаяния. Разумеется, жил за проулком мой знаменитый сосед, и какое-то время я сдавал комнату беспутному юноше (который обыкновенно являлся домой далеко за полночь). И все-таки, хочу подчеркнуть, что в одиночестве, в холодной и черствой его сердцевине, ничего нет хорошего для перемещенной души. Всякому ведомо, сколь падки зембляне на цареубийство: две королевы, три короля и четырнадцать претендентов умерли насильственной смертью — удушенные, заколотые, отравленные и утопленные, — и все за одно только столетие (1700-1800). Замок Гольдсворт в те роковые мгновения сумерек, что так похожи на потемки сознания, становился особенно уединен. Вкрадчивые шорохи, шурканье прошлогодней листвы, ленивые дуновения, пес, навестивший помойку, — все отзывалось во мне копошеньем кровожадных проныр. Я сновал от окошка к окошку в пропитанном потом шелковом ночном колпаке, с распахнутой грудью, похожей на подтаявший пруд, и только по временам, вооружась судейским дробовиком, дерзал претерпеть терзанья террасы. Полагаю, тогда именно, в обманные вешние ночи, когда отзвуки новой жизни в кронах деревьев томительно имитировали скрежет старухи-смерти в моем мозгу, полагаю, тогда-то, в те ужасные ночи и пристрастился я припадать к окнам соседского дома в надежде снискать хотя бы проблески утешения (смотри примечания к строкам 47-48{8}). Чего бы ни дал я в ту пору, чтобы с поэтом снова случился сердечный припадок (смотри строку 692 и примечание к ней{96}), и меня позвали бы к ним в дом, сияющий в полночи каждым окошком, и был бы мощный и теплый прилив сострадания, кофе, звон телефона, рецепты земблянского травника (творящие чудеса!), и воскрешенный Шейд рыдал бы у меня на руках («Ну, полно же, Джон, полно…»). Но теми мартовскими ночами в доме у них было темно, как в гробу. И вот телесное утомление и могильный озноб, наконец, загоняли меня наверх, в одинокую двойную постель, и я лежал, бессонный и бездыханный, словно бы лишь теперь сознательно проживая опасные ночи на родине, когда в любую минуту шайка взвинченных революционеров могла ворваться и пинками погнать меня к облитой луною стене. Звуки торопливых авто и стенания грузовиков представлялись мне странной смесью дружеских утешений жизни с пугающей тенью смерти: не эта ли тень притормозит у моей двери? Не по мою ли явились душу призрачные душители? Сразу ли пристрелят они меня — или контрабандой вывезут одурманенного ученого обратно в Земблу (Rodnaya Zembla!), дабы предстал он, ослепленный блеском графина, перед шеренгою судей, радостно ерзающих в их инквизиторских креслах?

Порой мне казалось, что только покончив с собой могу я надеяться провести неумолимо близящихся губителей, бывших скорее во мне, в барабанных перепонках, в пульсе, в черепе, чем на том упорном шоссе, что петлило надо мной и вокруг моего сердца, пока я задремывал лишь за тем, чтобы мой сон был разбит возвращением пьяного, несусветного, незабвенного Боба на прежнее ложе Виргини или Гинвер. Как упомянуто вкратце в Предисловии, я его вышвырнул в конце-то концов, после чего несколько ночей ни вино, ни музыка, ни молитва не могли укротить моих страхов. С другой стороны, светлые вешние дни проходили вполне сносно, всем нравились мои лекции, и я положил за правило неуклонно присутствовать на всех доступных мне общественных отправлениях. Но за веселыми вечерами вновьчто-то кралось, кренилось, опасливо крякало, лезло ползком, медлило и опять принималось кряхтеть.

У гольдсвортова шато много было входных дверей, и как бы дотошно ни проверял я их и наружные ставни внизу, наутро неизменно отыскивалось что-то незапертое, незащелкнутое, подослабшее, приотворенное, вид имеющее сомнительный и лукавый. Как-то ночью черная кошка, которую я за несколько минут до того видел перетекающей в подпол, где я оборудовал ей туалетные удобства в располагающей обстановке, вдруг появилась на пороге музыкальной гостиной в самом разгаре моей бессонницы и вагнеровой граммофонии, выгибая хребет и щеголяя шелковым белым галстухом, который определенно не мог сам навязаться ей на шею. Я позвонил по 11111 и несколько минут погодя уже обсуждал кандидатуры возможных налетчиков с полицейским, весьма оценившим мой шерри, но кем бы тот взломщик ни был, он не оставил следов. Жестокому человеку так легко принудить жертву его прихотливых выходок уверовать, что у нее мания преследования, или что к ней и впрямь подбирается убивец, или что она страдает галлюцинациями. Галлюцинациями! Что ж, мне известно, что среди некоторых молодых преподавателей, которых авансы были мною отвергнуты, имелся по малости один озлобленный штукарь, я знал об этом с тех самых пор, как, воротившись домой после очень приятной и успешной встречи со студенчеством и профессурой (где я, воодушевясь, сбросил пиджак и показал нескольким увлеченным ученикам кое-какие затейливые захваты, бывшие в ходу у земблянских борцов), обнаружил в пиджачном кармане грубую анонимную записку: «You have hal…..s real bad, chum», что, очевидно, означало «hallucinations»[15], хотя недоброжелательный критик мог бы вывести из нехватки точек, что маленький м-р Анон, обучая английскому первокурсников, сам с орфографией не в ладу.

Рад сообщить, что вскорости после Пасхи страхи мои улетучились, чтобы никогда не вернуться. В спальню Альфини или Бетти въехал иной постоялец, Валтасар, прозванный мной «Царем суглинков», который с постоянством стихии засыпал в девять вечера, а в шесть утра уже окучивал гелиотропы (Heliotropium turgenevi[16]). Это цветок, чей аромат с неподвластной времени силой воскрешает в памяти скамейку в саду, вечер и бревенчатый крашенный дом далеко отсюда, на севере.

 

13

Строка 70: на новую антенну

В черновике (датированном 3 июля) за этим следует несколько ненумерованных строк, которые могли предназначаться для каких-то позднейших частей поэмы. Они не то чтобы вовсе стерты, но сопровождаются на полях вопросительным знаком и обведены волнистой линией, заезжающей на некоторые из букв:

Есть случаи, что нам воображенье

Теснят неясной странностью сближенья:

Подобья бесподобные, пароль

Без отзыва. Так северный король,

Чей из тюрьмы продерзостный побег

Удался тем, что сорок человек

Вернейших слуг, приняв его обличье,

У злой погони отняли добычу…

Он ни за что не достиг бы западного побережья, когда бы среди его тайных приверженцев, романтических, героических сорвиголов, не распространилось бы причудливое обыкновение изображать беглого короля. Чтобы походить на него, они обрядились в красные свитера и красные кепки и возникали то здесь, то там, совсем заморочив революционную полицию. Кое-кто из проказников был изрядно моложе короля, но это не имело значения, ибо портреты его, висевшие по хижинам горцев и подслеповатым сельским лавчонкам, торговавшим червями, имбирными пряниками и лезвиями «жилетка», со времени коронации не состарились. Чарующий шаржевый штрих внесло известное происшествие, когда с террасы отеля «Кронблик», подъемник которого доставлял туристов на глетчер Крон, видели веселого скомороха, воспаряющего подобно багровой бабочке, и едущего следом, двумя сиденьями ниже, в замедленной, будто во сне, погоне, околпаченного, но впрочем потерявшего шапку полицейского. Приятно добавить, что не доехав до места высадки, поддельный король ухитрился удрать, соскользнув по одному из пилонов, что подпирают тягловый трос (смотри также примечания к строкам 149{31} и 171{35}).

 

14

Строка 71: отца и мать

Профессор Харлей с похвальной быстротой опубликовал «Слово признательности» изданным произведениям Джона Шейда всего через месяц после кончины поэта. Оно явилось на свет в худосочном литературном журнальчике, название которого выветрилось у меня из памяти, мне показали его в Чикаго, где я на пару дней прервал автомобильную поездку из Нью-Вая в Кедры, в эти суровые осенние горы.

Комментарий, в коем должно царить мирной учености, не лучшее место для нападок на нелепые недочеты этого мелкого синодика. Я поминаю его лишь потому, что именно в нем наскреб я скудные сведения о родителях поэта. Его отец, Сэмюель Шейд, умерший пятидесяти лет в 1902-ом году, в молодые года изучал медицину и был вице-президентом экстонской фирмы хирургических инструментов. Главной его страстью, впрочем, было то, что наш велеречивый некрологист именует «изучением пернатого племени», добавляя, что «в его честь названа птица: Bombycilla Shadei[17]» (это, разумеется, shadei, т.е. «теневидная»). Мать поэта, рожденная Каролина Лукин, помогала мужу в его трудах, именно она нарисовала прелестные изображения для его «Птиц Мексики», эту книгу я, помнится, видел в доме моего друга. Чего некрологист не знал, так это того, что фамилия Лукин происходит от «Лука», как равно и Лаксон, и Локок, и Лукашевич. Вот один из множества случаев, когда бесформенное на вид, но живое и характерное родовое прозванье нарастает, приобретая порой небывалые очертания, вокруг заурядного кристаллика крестного имени. Лукины — фамилия старая, из Эссекса. Бытуют также фамилии, связанные с занятиями: к примеру, Писарев, Свитский (тот, кто расписывает свитки), Лимонов (тот, кто иллюминует прописи), Боткин (тот, кто делает ботики — модную обутку), да тысячи других. Учитель мой, родом шотландец, всякую старую развалюху называл «харлей-хауз». Но довольно об этом.

Кое-какие иные сведения касательно срединных лет на диво бедной событьями жизни Джона Шейда и его университетской деятельности любопытствующий читатель сможет сам отыскать в профессоровой статье. В целом, скучное было бы сочинение, не оживляй его, коли дозволено так выразиться, некоторые особливые ухищрения. Так, в нем содержится только одно упоминание о шедевре моего друга (лежащем, пока я это пишу, опрятными стопками у меня на столе, под солнцем, подобно слиткам сказочного металла), и я привожу его с болезненным удовольствием: «Незадолго до безвременной кончины поэта он, по-видимому, работал над автобиографической поэмой». Обстоятельства самой кончины полностью извращены профессором, имевшим несчастье довериться господам из поденной прессы, которые, — вероятно, из

Скачать:PDFTXT

вогнутая скрепка Автор во всех прочих отношениях пустого и несколько глуповатого некролога, упоминаемого мною в заметках к строке 71{14}, цитирует найденное в рукописи стихотворение (полученное от Сибил Шейд), о котором