носу вопреки любым приказам противуположного толка или просовывает палец в пуговичную петлю, … осведомленный в анализе педагог понимает, что аппетиты, которые проявляет в своих фантазиях этот сластолюбивый молодой человек, не знают границ.»
(Цитируется проф. Ц. по книге д-ра Оскара Пфистера «Психоаналитический метод», Нью-Йорк, 1917, с.79)
«Шапка из красного бархата в немецком варианте «сказки о Красной Шапочке» символизирует менструацию.»
(Цитируется проф. Ц. по книге Эрика Фромма
«Забытый язык», Нью-Йорк, 1951, с.240)
Неужели эти шуты и впрямь верят во все, чему они учат?
120
Строка 932: грузовики
Я, должен признаться, не помню, чтобы мне часто случалось слышать «грузовики», проезжающие мимо наших домов. Шумные легковые машины — да, но не грузовики.
121
Строка 937: старинной Земблы
Сегодня я — комментатор очень усталый и грустный.
На левом краю этой карточки (семьдесят шестой) поэт перед самой смертью записал строку из Второй эпистолы Попова «Опыта о человеке», которую он, вероятно, намеревался процитировать в сноске:
В Гренландии иль в Зембле — Бог весть где
Так это все, что смог сказать о Зембле — о моей Зембле! — вероломный старик Шейд? Сбривая щетину? Странно, странно…
122
Строки 939-940: Жизнь человека и т.д.
Коли я верно понял смысл этого брошенного вскользь замечания, наш поэт полагает, что жизнь человека есть лишь череда сносок к громоздкому, темному, неоконченному шедевру.
123
Итак, в некоторый миг утра 21 июля — последнего дня его жизни — Джон Шейд начал последнюю свою стопку карточек (семьдесят седьмая — восьмидесятая). Две мертвых зоны времени уже слились, образовав поясное время одной человечьей судьбы, и не исключено, что поэт в Нью-Вае и бандит в Нью-Йорке пробудились тем утром от одного и того же глухого щелчка, с которым начал последний отсчет секундомер их общего Хронометриста.
И всякий миг он близился.
Грозная гроза встретила Градуса в Нью-Йорке в ночь его прибытия из Парижа (понедельник 20 июля). Тропический ливень затопил тротуары и рельсы подземки. В реках улиц играли калейдоскопические отражения. Сроду не видывал Виноградус такого обилия молний, тоже и Жак д’Аргус — да и Джек Грей, уж коли на то пошло (не забывайте про Джека Грея!). Обосновался он в третьеразрядной гостинице на Бродвее, спал крепко, лежал кверху брюхом прямо на одеяле в полосатой пижамной паре, — у земблян такая зовется rusker sirsusker (русский костюм в полоску), — и не стянув по обыкновению носков: с 11 июля, со дня помывки в финской бане в Швейцарии, не доводилось ему повидать своих босых ступней.
Настало июля 21-е. В восемь утра Нью-Йорк поднял Градуса стуком и ревом. Как обычно, мутная его дневная жизнь началась продуванием носа. Потом он извлек из ночной картонной коробочки и установил в пасть, в маску Комуса, набор крупных зверского вида зубов: единственный, в сущности говоря, изъян его во всех остальных отношениях безобидной наружности. Проделав это, он выкопал из портфеля пару бисквитиков, припрятанных про запас, и еще более давний, но по-прежнему довольно съедобный бутерброд из поддельной ветчины — обмяклый, смутно напоминающий о ночном субботнем поезде Ницца-Париж, — тут было не в бережливости дело (Тени снабдили его порядочной суммой), но в животной приверженности привычкам бедственной молодости. Позавтракав в постели всеми этими деликатесами, он начал готовиться к главному дню своей жизни. Он уже брился вчера, с этим, стало быть, кончено. Испытанную пижаму он уложил не в чемодан, а в портфель, оделся, отцепил снутри пиджака камейно-розовый гребешок с разной дрянью, навязшей в зубах, продрал им щетинистые волоса, старательно приладил мягкую шляпу, вымыл обе руки приятным, современным, жидким мылом в приятной, современной, ничем почти не пахнущей уборной на другой стороне коридора, помочился, ополоснул руку и, чувствуя, какой он чистый и опрятный, отправился прогуляться.
Прежде он никогда в Нью-Йорке не бывал, но, как и многие недоумки, полагал себя выше любой новизны. Вчера ночью он уже сосчитал восходящие строки освещенных окон в нескольких небоскребах и теперь, прикинув высоту еще кой-каких сооружений, почувствовал, что узнал все, достойное узнавания. Он выпил чашку кофе, полную до краев, и полное до половины блюдце у толкливой и мокрой стойки и скоротал остаток дымчатого и синего утра, переползая со скамьи на скамью и от газеты к газете в западных аллеях Центрального парка.
Начал он со свежего выпуска «The New York Times». Губы его извивались, словно драчливые черви, пока он вычитывал разные разности. Хрущев внезапно отсрочил визит в Скандинавию и взамен собирался прибыть в Земблу (тут подпеваю я: «Вы себя называете земблерами, а я вас — земляками!». Смех и аплодисменты.) Соединенные Штаты вот-вот спустят на воду первое атомное торговое судно (этим только бы рускеров позлить. Дж.Г.). Прошлой ночью в Ньюарке молния ударила в многоквартирный дом, No 555 по Южной улице, расколотила телевизор и покалечила двух человек, смотревших, как тает актриса в яростной студийной грозе (сколь ужасны мучения этих духов! К.К.К. по свидетельству Дж.Ш.). Компания «Драгоценности Рахиль» приглашала агатовым шрифтом шлифовщика драгоценных камней, который «должен иметь опыт работы с декоративной бижутерией» (о, Дегре этот опыт имел!). Братья Хелман сообщали о своем участии в переговорах относительно предоставления значительного кредита (11 млн. долларов) производственной компании «Деккерово стекло» с погашением задолженности 1 июля 1979 года, и Градус, снова помолодев, перечитал это дважды не без задней мысли, возможно, что через 4 дня после этого ему исполнится 64 года (без комментариев). На другой скамье он нашел понедельничный выпуск той же самой газеты. При посещении музея в городе Белоконске (Градус лягнул подошедшего слишком близко голубя) королева Великобритании зашла в угол Зала животных-альбиносов, сняла с правой руки печатку и, повернувшись спиной к нескольким откровенным зевакам, потерла этой рукой лоб и один глаз. В Ираке вспыхнуло прокоммунистическое восстание. Отвечая на вопрос о советской выставке в нью-йоркском «Колизеуме», поэт Карл Сэндберг сказал: «Они аппелируют на высшем интеллектуальном уровне». Присяжный обозреватель новых туристских изданий, обозревая собственное турне по Норвегии, сообщил, что фьорды слишком известны, чтобы стоило (ему) их описывать, и что все скандинавы очень любят цветы. А на пикнике для детишек всех стран, одна земблянская малютка вскричала, обращаясь к своей японской подружке: «Ufgut, ufgut, velkam ut Semblerland!» (Прощай, прощай, до встречи в Зембле!). Признаюсь, восхитительная была игра — следить в БВК за суетою различных эфемерид, склоняясь над тенью подбитого ватой плеча.
Жак д’Аргус в двадцатый раз посмотрел на часы. Он выступал, похожий на голубя, сложив за спиною руки. Он навощил свои красноватые туфли и оценил щелчок, с которым натягивал тряпку чумазый, но миловидный мальчишка. В бродвейском ресторане он потребил большую порцию розоватой свинины с кислой капустой, двойной гарнир из жесткого, жаренного «по-французски» картофеля и половинку переспелой дыни. Из моего прокатного облачка я с тихим удивлением созерцаю его: вот она, эта тварь, готовая совершить чудовищный акт — и грубо смакующая грубую пищу! Я полагаю, нам следует предположить, что все воображение, каким он располагал, забегая вперед, как раз на акте-то и вставало, — как раз на грани всех его возможных последствий, последствий призрачных, сравнимых разве с фантомной ступней ампутанта или с веером добавочных клеток, которые шахматный конь (сей пожиратель пространства), стоя на боковой вертикали, «ощущает» в виде призрачного простора за краем доски, ни на действительные его ходы, ни на действительный ход игры отнюдь не влияющего.
Он вернулся и уплатил сумму, равноценную трем тысячам земблянских крон за короткую, но приятную остановку в отеле «Беверленд». Плененный иллюзией практической предусмотрительности, он оттащил свой фибровый чемодан и — после минутного колебания — дождевой плащ тоже под анонимную охрану железной вокзальной ниши, там, полагаю, лежат они и сейчас так же укромно, как мой самоцветный скипетр, рубиновое ожерелье и усыпанная бриллиантами корона в… впрочем, неважно где. С собой, в зловещее путешествие, он прихватил лишь знакомый нам потасканный черный портфель, содержавший чистую нейлоновую рубашку, грязную пижаму, безопасную бритву, третий бисквитик, пустую картонку, пухлую иллюстрированную газету, с которой он не успел управиться в парке, стеклянный глаз, когда-то сделанный им для своей престарелой любовницы, и дюжину синдикалистских брошюр, по нескольку копий каждой, — многие годы тому он отпечатал их своею собственной рукой.
Явиться на регистрацию в аэропорт следовало в 2 часа пополудни. Заказывая накануне ночью билет, он не сумел попасть на более ранний рейс до Нью-Вая из-за какого-то происходившего там съезда. Он порылся в расписании поездов, но расписания, как видно, составлял изрядный затейник: единственный прямой поезд (наши замотанные и задерганные студенты прозвали его «квадратным колесом») отходил в 5.13 утра, томился на остановках по требованию и изводил одиннадцать часов на то, чтобы проехать четыреста миль до Экстона, — можно было попытаться обставить его, отправясь через Вашингтон, да только там пришлось бы самое малое три часа дожидаться заспанного местного состава. Об автобусах Градусу нечего было и думать, его в них всегда укачивало, если он только не оглушал себя таблетками фармамина, но они могли ему сбить прицел, а он, если вдуматься, и так-то не очень твердо стоял на ногах.
Сейчас Градус ближе к нам в пространстве и времени, чем был в предыдущих Песнях. У него короткий ежик черных волос. Мы в состоянии заполнить унылую продолговатость его лица большинством образующих оное элементов, как то: густые брови и бородавка на подбородке. Лицо его облекает румяная, но нездоровая кожа. Мы довольно отчетливо видим устройство его отчасти гипнотических органов зрения. Мы видим понурый нос с кривоватым хребтиком и раздвоенным кончиком. Мы видим минеральную синеву челюсти и пуантиллистический песочек ущербных усов.
Нам знакомы уже его кой-какие ужимки, нам знакомо широкое тело, чуть наклоненное, словно у шимпанзе, и коротковатые задние ноги. Мы довольно наслышаны о его мятом костюме. Наконец, мы можем описать его галстук, пасхальный подарок онгавского шурина, стиляги-мясника: искусственный шелк, цвет шоколадно-бурый при красной полоске, кончик засунут в рубашку между второй и третьей пуговицами (по земблянской моде тридцатых годов) — символическая замена, как уверяет наука, и отца, и слюнявчика сразу. Отвратительно черные волосы облекают тылы его честных и грубых ладоней, тщательно вычищенных ладоней члена множества профессиональных союзов с заметными искривлениями больших пальцев, столь частыми у мастеров-халявщиков. Мы различаем, как-то вдруг, его потную плоть. Мы различаем также (когда головой вперед, но вполне безопасно пронизываем, словно призраки, его самого и мерцающий винт его самолета, и делегатов, что приветливо машут и улыбаются нам) его фуксиновое и багровое нутро и странное, недоброкачественное волнение, воздымающееся у него в кишках.
Теперь мы можем пойти дальше и описать — доктору или кому иному, кто согласится