вечерняя прогулка (6 июля), дарованная мне моим поэтом с величественной щедростью в возмещение за тяжкую обиду (см., часто см. примечание к строке 181), в отплату за мой малый дар (которым он, кажется, никогда не воспользовался) и с благословения жены, которая сочла должным сопроводить нас часть пути до Дальвичского леса. Посредством остроумных экскурсов в область естественной истории, Шейд упорно ускользал от меня — меня, одолеваемого истерическим, сильнейшим, безудержным любопытством узнать, какую именно часть приключений земблянского короля он закончил в течение последних четырех или пяти дней. Гордость, мой обычный недостаток, помешала мне нажать на него прямыми вопросами, но я все возвращался к моим старым темам — побегу из дворца, приключениям в горах — с тем, чтобы добиться от него какого-нибудь признания. Можно бы вообразить, что поэт, занятый сочинением длинного и трудного произведения, просто обеими руками ухватится за возможность поговорить о своих достижениях и неудачах. Но ничего подобного не произошло! Все, что я получил в ответ на мои бесконечно кроткие и осторожные расспросы были фразы вроде: «Точно так, подвигается отлично» или: «Никак нет, что же тут говорить». И наконец, он отвертелся от меня обидным анекдотом о короле Альфреде, который, как говорят, любил рассказы своего норвежского приближенного, но прогонял его, когда бывал занят другими делами. «Ну вот и вы, — говаривал неучтивый Альфред кроткому норвежцу, пришедшему поведать тонко отличавшуюся версию какого-нибудь старого скандинавского мифа, уже рассказанного им прежде, — ну вот, вы тут опять!» — и случилось так, дорогие мои, что этот баснословный изгнанник, этот боговдохновенный северный бард, известен сегодня английским школьникам под тривиальным прозвищем Нувот.
И все же! При более позднем случае мой капризный и заклеванный друг был куда великодушнее (см. примечание к строке 802). >>>
Строка 240: Тот англичанин в Ницце
Чайки 33-го года все, конечно, околели. Но если поместить объявление в лондонском «Таймс», можно раздобыть имя их благодетеля, — если только Шейд его не выдумал. Когда я посетил Ниццу на четверть века позже, там был вместо этого англичанина местный лодырь, старый бородатый бродяга, терпимый или поощряемый как приманка для туристов, который стоял, как статуя Верлена, с небрезгливою чайкой, сидевшей в профиль на его свалявшихся волосах, или дремал на общедоступном солнце, удобно свернувшись, спиной к усыпляющему прибою, на променадной скамье, под которой он аккуратно разложил на газете, чтобы просушить или провялить, разноцветные комочки неопределимой провизии. Вообще-то там гуляло не так уж много англичан, хотя я заметил нескольких к востоку от Ментоны, на набережной, где был воздвигнут, но еще не освобожден от покрова массивный памятник королеве Виктории, с трудом обнимаемый бризом, — взамен другого, увезенного немцами. Нетерпеливый рог ее ручного единорога довольно патетично торчал сквозь саван. >>>
Строка 246: …моя дорогая
Поэт обращается к своей жене. Посвященные ей строки (строки 246–292) имеют структурное значение, как переход к теме их дочери. Я, однако, могу засвидетельствовать, что, когда шаги дорогой Сибиллы, яростные и резкие, раздавались наверху над нашими головами, не всегда все было «как быть должно!» >>>
Строка 247: Сибилла
Жена Джона Шейда, рожденная Айрондель (что происходит не от маленькой долины с залежами железной руды, а от французского слова «ласточка»). Она была на несколько месяцев старше него. Насколько я знаю, она родом канадка, так же как была бабка Шейда со стороны матери (двоюродная сестра деда Сибиллы, если я не ошибаюсь).
С самого начала я старался вести себя с предельной учтивостью по отношению к жене моего друга, и с самого начала она меня невзлюбила и мне не доверяла. Позднее мне говорили, что, упоминая меня на людях, она называла меня «слоновый клеш», «королевских размеров овод», «глист», «чудовищный паразит гения». Я прощаю ее — ее и всех. >>>
Строка 270: Моя темная Vanessa
Это так типично для сердца ученого, в поисках ласкательного имени, навалить в одну кучу бабочковый род и орфическое божество поверх неизбежного упоминания Ванхомриг, Эстер! В связи с этим в моей памяти застряли две строки из стихотворения Свифта (которого в здешней глуши мне не достать):
Как вдруг. Ванесса во цвету
вошла, звездою Аталанты
Что касается бабочки «Ванессы», то она появится вновь в строках 993–995 (к коим см. примечание). Шейд говаривал, что ее старое английское название было The Red Admirable[15], позднее выродившееся в The Red Admiral. Это одна из немногих бабочек, случайно мне известных. Земблянцы называют ее harvalda (геральдическая), возможно, потому, что ее определенное изображение имеется в гербе герцогов Больстонских. В иные годы, осенью, она довольно обычно встречалась в дворцовых садах и навещала астры вместе с одной летающей днем ночницей. Я видел The Red Admirable, лакомящуюся на сочащихся сливах, а однажды — на мертвом кролике. Это — исключительно игривое насекомое. Один почти ручной экземпляр ее был последним природным феноменом, к которому Джон Шейд привлек мое внимание, идя навстречу своей гибели (см., см. теперь же мое примечание к строкам 993–995).
Я замечаю душок Свифта в некоторых моих примечаниях. Я тоже врожденный меланхолик, беспокойный, раздражительный и подозрительный человек, хотя у меня и бывают минуты легкомыслия и fou rire. >>>
Строка 275: Мы сорок лет женаты
Джон Шейд и Сибилла Ласточкина (см. примечание к строке 247) женились в 1919 году, ровно за три десятилетия до того, как король Карл женился на Дизе, герцогине Больстон. С самого начала его царствования (1936–1958) народные представители, ловцы лососей, внесоюзные стекольщики, военные группы, встревоженные родственники и в особенности епископ Есловский, сангвинический и благочестивый старик, — делали все что могли, дабы убедить его оставить свои многочисленные, но бесплодные развлечения и жениться. Это был вопрос не морали, а престолонаследия. Как это бывало и с его предшественниками, примитивными alderkings, пылавшими страстью к мальчикам, духовенство спокойно игнорировало языческие обычаи нашего молодого холостяка, но хотело бы, чтобы он сделал то же, что сделал более ранний и еще более несговорчивый Карл, — взял одну отпускную ночь и произвел законного наследника.
В первый раз он увидел девятнадцатилетнюю Дизу в праздничную ночь 5 июля 1947 года на маскированном балу во дворце своего дяди. Она пришла в мужском костюме, ряженная под тирольского мальчика, со слегка вывернутыми внутрь коленями, но бесстрашная и прелестная, а затем он повез ее и ее двоюродных братьев (двух гвардейцев, переодетых цветочницами) по улицам на своем дивном новом автомобиле с откидным верхом смотреть на гигантскую иллюминацию по случаю его дня рождения, и танцы с факелами в парке, и фейерверки, и бледные запрокинутые лица. Он тянул почти два года, но на него наседали нечеловечески красноречивые советники, и он наконец сдался. Накануне своей свадьбы он молился большую часть ночи, запершись один в холодном огромном Онхавском соборе. Самодовольные alderkings глядели на него с рубиново-аметистовых стекол окон. Никогда так горячо не просил он Бога о напутствии и укреплении (см. ниже примечание к строкам 433–434).
После строки 274 в черновике имеется следующее отвергнутое начало:
я люблю свое имя: Шейд, Ombre, почти «человек»
по-испански…
Жалеешь, что поэт не продолжал на ту же тему и не избавил читателя от последующих неловких откровенностей. >>>
Строка 286: Розовым следом реактивного самолета над пламенем заката
Я тоже часто обращал внимание моего поэта на идиллическую красоту самолетов в вечернем небе. Кто бы мог угадать, что в тот же самый день (7 июля), когда Шейд записал эту искрящуюся строку (последнюю на двадцать третьей карточке), Градус, alias Дегрэ, перелетал из Копенгагена в Париж, завершив таким образом второй этап своего зловещего путешествия! Даже в Аркадии я есмь, говорит смерть в надгробных письменах.
Деятельность Градуса в Париже была распланирована «Тенями» довольно точно. Они совершенно правильно предполагали, что не только Одон, но и наш бывший консул в Париже, покойный Освин Бретвит будет знать, где найти короля. Они решили, что Градус пощупает Бретвита. У консула была квартира в Медоне, в которой он жил один, редко выходя куда-нибудь, кроме Национальной Библиотеки (где он читал теософские труды и решал шахматные задачи в старых газетах), и никого не принимая. Точный план «Теней» родился из счастливого стечения обстоятельств. Догадываясь, что Градусу не хватает умственного багажа и мимического дара для перевоплощения в ревностного роялиста, они предложили, чтобы он лучше изобразил совершенно аполитичного комиссионера, нейтрального человечка, заинтересованного только в получении хорошей цены за различные бумаги, которые он, по просьбе частных лиц, вывез из Зембли для доставки законным владельцам. На помощь пришел случай в минуту антикарлистского настроения. Кто-то из второстепенных «Теней», которого мы назовем бароном А., имел тестя, барона Б., безвредного чудаковатого старика, давно вышедшего в отставку из государственной службы и совершенно неспособного понять некоторые ренессансовые стороны нового режима. Он был — или думал, что был (ретроспективное отдаление увеличивает), — близким другом покойного министра иностранных дел, отца Освина Бретвита, и потому с удовольствием ждал дня, когда сможет передать «молодому» Освину (который, как он понимал, не был в полном смысле слова persona grata для нового режима) пакет драгоценных фамильных бумаг, на которые этот затхлый барон случайно наткнулся среди папок в конторе министерства. Внезапно его уведомили, что день настал: документы будут немедленно отправлены в Париж. Ему также разрешили предпослать им краткую записку, которая гласила:
Вот некоторые драгоценные документы, принадлежавшие вашей семье. Я не мог бы придумать ничего лучше, чем отдать их в руки сына великого человека, бывшего моим товарищем по Гейдельбергскому университету и моим учителем по дипломатической службе. Verba volant, scripta marient.
Упомянутые scripta представляли собою 213 длинных писем, которыми лет семьдесят назад обменялись Зуле Бретвит, двоюродный дядя Освина, мэр Одеваллы, и его двоюродный брат Ферц Бретвит, мэр Ароса. Эта корреспонденция, унылый обмен бюрократическими общими местами и напыщенными остротами, не имела даже того узколокального интереса, который письма такого рода имеют для провинциального историка, — но, разумеется, невозможно судить о том, что может привлечь или оттолкнуть сентиментального любителя собственной генеалогии, — а Освин Бретвит именно таким всегда слыл среди своих бывших подчиненных. Я хотел бы немного отвлечься и прервать этот сухой комментарий, чтобы кратко отдать дань Освину Бретвиту.
Физически это был болезненного вида лысый человек, напоминавший бледную железу. Лицо его было странным образом лишено всяких черт. Глаза были цвета кофе с молоком. Вспоминаешь его всегда с траурной повязкой на руке. Но эта пресная наружность давала неверное представление о человеке. Через блестящий рифленый океан я приветствую мужественного Бретвита! Пусть на мгновение покажутся его рука и моя в крепком трансатлантическом пожатии над золотой гралицей эмблематического солнца. Пусть никакая страховая фирма или авиационная компания не использует этой виньетки