незаслуженное, унизительное несчастье и что только долг этикета и ее непоколебимая доброта по отношению к безвинному третьему лицу дает ей силу улыбаться. Глядя на свет в ее лице, можно было предвидеть, что он через мгновение угаснет и сменится, как только посетитель уйдет, невыносимой легкой хмуростью, которую сновидец никогда не сможет забыть. Он вновь помогал ей встать на той же приозерной лужайке, где куски озера втискивались в промежутки вертикальных балясин, и вот уже он и она шли рядом по анонимной аллее, и он чувствовал, что она смотрит на него из угла легкой улыбки, но, когда он принуждал себя встретиться с этим вопросительным блеском, ее уже не было. Все успело измениться, все были счастливы. И ему было совершенно необходимо немедленно найти ее, чтобы сказать ей, что он ее обожает, но множество людей отделяло его от двери, и записки, доходившие до него, передаваемые из рук в руки, сообщали, что она несвободна, председательствует на открытии пожара, вышла замуж за американского дельца, что она превратилась в персонажа в романе, что она умерла.
Никакие угрызения такого рода не тревожили его теперь, когда он сидел на террасе ее виллы и рассказывал про свой удачный побег из дворца. Она с удовольствием слушала описание подземного прохода в театр и старалась вообразить занятное карабканье через горы, но эпизод с Гарх ей не понравился, как будто парадоксальным образом она бы предпочла, чтобы он испытал здоровое удовольствие с этой девкой. Она резко попросила его пропускать подобные отступления, и он отвесил ей легкий шутливый поклон. Но когда он заговорил о политическом положении (к экстремистскому правительству были только что прикомандированы в качестве иностранных советников два советских генерала), в ее глазах появилось знакомое отсутствующее выражение. Теперь, когда он благополучно выбрался из страны, весь голубой массив Зембли, от Эмблянской стрелки до Эмблемовой бухты, мог потонуть в море. Для нее было важнее, что он потерял в весе, чем то, что он потерял королевство. Она мельком справилась о регалиях; он открыл ей, в каком необычайном месте они были спрятаны, и она расплылась в девичьем смехе, чего с ней не бывало уже много лет. «Мне нужно обсудить кое-какие дела, — сказал он. — И есть бумаги, которые ты должна подписать». Высоко на шпалерах, вместе с розами, поднималась телефонная линия. Одна из ее бывших фрейлин, томная и элегантная Флёр де Файлер (теперь лет сорока и несколько поблекшая), все еще с жемчугом в цвета вороньего крыла волосах и в традиционной белой мантилье, принесла документы из будуара Дизы. Услышав из-за лавров сочный голос короля, Флёр узнала его раньше, чем его великолепный маскарад успел ее ввести в заблуждение. Явились с чаем два лакея, красивые молодые иностранцы, явно латинского типа, и застали Флёр посредине реверанса. Внезапный бриз ощупью прошел меж глициний. «Défiler» (растлитель флоры). Он спросил Флёр, когда она повернулась, чтобы уйти с Дизиными орхидеями, играет ли она еще на виоле. Она несколько раз мотнула головой, не желая говорить без обращения и не смея назвать его, пока могли услышать слуги.
Они опять остались одни, Диза быстро нашла нужные ему бумаги. Покончив с этим, они поговорили немного о приятных пустяках, вроде основанного на земблянской легенде фильма, который Одон надеялся сделать в Париже или в Риме. Как изобразит он, гадали они, адский чертог, где души убийц подвергаются пытке под непрестанным медленным дождем из драконьего яда, падающим с туманных сводов? В общем интервью протекало вполне удовлетворительным образом, хотя ее пальцы слегка дрожали, когда ее рука касалась подлокотника его кресла. Однако будем осторожны!
«Какие у тебя планы? — спросила она. — Почему ты не можешь остаться здесь, сколько захочешь? Пожалуйста, останься. Я скоро уезжаю в Рим, весь дом будет в твоем распоряжении. Подумай, ты здесь можешь предоставить ночлег целым сорока гостям, сорока арабским разбойникам» (влияние громадных терракотовых ваз в саду).
Он ответил, что в будущем месяце поедет в Америку и что завтра у него дело в Париже.
Почему в Америку? Что он там будет делать?
Преподавать. Разбирать литературные шедевры с блестящими и очаровательными молодыми людьми. «Хобби», которому он теперь мог свободно предаться.
«Я не знаю, конечно, — пробормотала она, глядя в сторону, — я не знаю, но, может быть, если ты ничего не имеешь против, я могла бы посетить Нью-Йорк, я хочу сказать, всего на неделю или две, и не в этом году, а в будущем».
Он похвалил ее жакетку в серебряных блестках. Она продолжала: «Ну, как же?» — «И твоя прическа чрезвычайно тебе идет». — «Ах, какое это имеет значение? — простонала она. — Господи, что на свете имеет значение!» — «Мне пора идти», — прошептал он с улыбкой и встал. «Поцелуй меня», — сказала она и на мгновение превратилась в его объятиях в беспомощно дрожащую тряпичную куклу.
Он пошел к воротам. На повороте тропы он оглянулся и увидал вдали ее белую фигуру, с апатичной грацией несказанной скорби склонившуюся над садовым столом, и внезапно между безразличием яви и любовью во сне повис хрупкий мост, но она двинулась, и он увидел, что это вовсе не она, а всего только бедная Флёр де Файлер, собирающая документы, оставшиеся среди чайной посуды (см. примечание к строке 80-й).
Когда во время очередной прогулки в мае или июне 1958 года я предложил Шейду весь этот дивный материал, он лукаво поглядел на меня и сказал: «Все это очень хорошо, Чарльз. Но есть два вопроса. Как вы можете знать, что все эти интимные подробности о вашем ужасном короле правда? А если правда, то как можно надеяться напечатать столь личные вещи о людях, которые, надо полагать, еще живы?» — «Мой дорогой Джон, — мягко и настойчиво отвечал я, — не беспокойтесь о пустяках. Превращенное вами в поэзию, все это станет правдой, и эти люди станут живыми. Правда, очищенная поэтом, не может причинить ни боли, ни обиды. Истинное искусство выше ложной чести».
«Конечно, конечно, — сказал Шейд. — Слова можно запрячь, как дрессированных блох, и заставить их везти других блох. О да, конечно». — «Более того, — продолжал я, меж тем как мы шли по дороге в огромный закат, — как только ваша поэма будет готова, как только величие Зембли сольется с величием ваших стихов, я намерен открыть вам одну последнюю истину, необычайный секрет, который совершенно вас успокоит». >>>
Строка 469: Прибегнуть к пистолету
Градус по пути назад, в Женеву, гадал, когда ему доведется прибегнуть к нему, к этому пистолету. День был невыносимо жаркий. На озере появилась серебряная чешуя и легкое отражение грозовой тучи. Как многие старые стекольщики, он мог довольно точно определять температуру воды по некоторым особенностям блеска и движения, и теперь он ее определил по крайней мере в 23 градуса. Как только он вернулся к себе в гостиницу, он позвонил по международному телефону в штаб-квартиру. Это оказалось тяжким испытанием. Полагая, что он привлечет меньше внимания, чем язык BIC[20], заговорщики вели телефонные разговоры на английском, точнее говоря, на ломаном английском языке, с одним глагольным временем, без артиклей и с двумя различными произношениями, которые оба были неправильны. Сверх того, придерживаясь хитрой системы, придуманной в главной стране BIC, они пользовались двумя различными шифрами, — например, штаб говорил «бюро» вместо «король», а Градус говорил «письмо», что чрезвычайно затрудняло сношения. И наконец, каждая сторона забыла значение некоторых фраз по словарю другой, так что в результате их запутанная и дорогостоящая беседа совмещала в себе шарады и скачки с препятствиями, происходящие впотьмах. Штаб понял, что письма от короля с указанием его адреса могут быть добыты при помощи взлома на вилле «Диза» и ограбления письменного стола королевы; Градус, не сказавший ничего такого, а всего лишь пытавшийся сообщить о результате своего визита в Лэ, с огорчением узнал, что вместо того, чтобы искать короля в Ницце, от него требовали, чтобы он ждал в Женеве прибытия партии консервированной лососины. Одно выяснилось с несомненностью: в следующий раз ему следует не телефонировать, а телеграфировать или писать. >>>
Однажды мы беседовали о предрассудках. Раньше, за завтраком в профессорском клубе, гость профессора X., дряхлый отставной профессор из Бостона, — которого X. описывал с глубоким уважением как «истинного патриция, настоящего брамина с голубой кровью» (дед брамина торговал подтяжками в Бельфасте), — вполне естественно и добродушно сказал о происхождении не особенно симпатичного нового служащего колледжской библиотеки, «представитель Избранного Народа, я полагаю» (провозглашая это, он слегка фыркнул от уютного удовольствия), на что Миша Гордон, рыжий музыкант, резко заметил, что, «конечно, Бог может избрать Себе народ, но человеку следует выбирать свои выражения».
Когда мы, мой друг и я, брели назад к своим соседствующим замкам, под тем легким апрельским дождиком, который в одном из своих лирических стихотворений он определил так:
Быстрый карандашный набросок весны, —
Шейд сказал, что больше всего на свете он ненавидит пошлость и жестокость и что обе эти вещи идеально сочетаются в расовом предрассудке. Он сказал, что как литератор не может не предпочесть «еврея» «израэлиту» и «негра» — «цветному», но тут же добавил, что такое совмещение в одной фразе двух различных принципов предубеждения представляет собой хороший пример небрежного или демагогического огульного подхода (весьма в ходу у левых), ибо он стирает различия между двумя историческими примерами ада: дьявольскими гонениями и варварскими традициями рабства. С другой стороны, он признавал, что слезы всех обижаемых человеческих созданий на всем безнадежном протяжении времени математически равны одни другим, и, возможно (как он думал), не будет далек от истины тот, кто отметит фамильное сходство (напряжение обезьяньих ноздрей, тошнотворное помутнение глаз) между линчером из «жасминовой зоны» и мистиком-антисемитом, когда они бывают одержимы своей самой сильной страстью. Я сказал, что молодой негр-садовник (см. примечание к строке 998), которого я недавно нанял, — вскоре после того, как дал отставку незабвенному квартиранту (см. Предисловие), — неизменно употребляет слово «цветной». На основании опыта от постоянной возни со старыми и новыми словами (заметил Шейд), он решительно возражает против этого эпитета не только потому, что он не дает правильного художественного впечатления, но также и потому, что его смысл слишком зависит от применения и от применяющего. Многие компетентные негры (соглашался он) считают его единственным приемлемым словом, эмоционально нейтральным и этически безобидным; их одобрение обязывает порядочных белых подражать их примеру, а поэты не любят подражать; но люди благовоспитанные обожают одобрение и ныне употребляют