и пыточных камерах, которые, если вообще существовали, обслуживались горсткой
таких же сумасшедших, как Гитлер.
— Боюсь, нам следует набраться терпения, — сказал д-р Туфлинг со своей невозможной улыбкой, — и принять во внимание особенности богатого семитского воображения,
которое держит в подчинении американскую печать. Кроме того, необходимо помнить, что чистоплотным германским солдатам приходилось принимать и сугубо санитарные меры в
отношении трупов пожилых людей, умерших в лагере, а в некоторых случаях надо было избавляться от жертв тифозных эпидемий. Сам я совершенно свободен от расовых
предрассудков и не понимаю, почему эти вековые расовые проблемы должны влиять на отношение к Германии, да еще теперь, когда она капитулировала. Особенно, если
вспомнить, как англичане обходятся с туземцами в своих колониях.
— Или как большевики-евреи обходились с русскими — ай-яй-яй! — заметил полковник Мельников.
— Но ведь это все в прошлом, не правда ли? — спросила мадам Галль.
— Конечно, конечно, — сказал полковник. — Великий русский народ пробудился, и мое отечество снова сделалось великим. У нас было три великих вождя. Был Иван, которого
враги прозвали Грозным, потом был Петр Великий, а теперь Иосиф Сталин. Сам я белоэмигрант и служил в императорской гвардии, но я еще и русский патриот и русский
христианин. Сегодня в каждом слове, которое исходит из России, чувствуется мощь, чувствуется величие старой матушки-Руси. Она снова стала страной солдат, страной
веры, страной истинных славян. И мне известно, что когда Красная Армия занимала города Германии, ни один волос не упал с немецких плеч.
— Головы, — сказал мадам Галль.
— Да, — сказал полковник, — ни одной головы не упало с их плеч.
— Мы все восхищаемся вашими соотечественниками, — сказала мадам Мулбери. — Но что если коммунизм распространится и на Германию?
— Если мне будет позволено высказать свое мнение, — сказал д-р Туфлинг, — я желал бы заметить, что если мы не будем бдительны, то никакой Германии вообще не станет.
Главная задача, которую Америке придется решать, это не допустить, чтобы победители поработили немецкий народ, и запретить им посылать молодых и здоровых, немощных и
стариков, — интеллигенцию и гражданских лиц — работать как каторжники в бескрайних восточных землях. Это идет вразрез со всеми демократическими и военными принципами.
Если вы скажете на это, что немцы именно так и поступали с покоренными народами, я напомню вам три факта: во-первых, Германское государство не было демократическим и,
стало быть, от него нельзя было ждать соответствующего поведения; во-вторых, большинство, если не все так называемые «рабы» пришли по доброй воле; в-третьих — и это
самое главное — их хорошо кормили, одевали, селили в цивилизованных местах, которые, несмотря на наше естественное восхищение колоссальным количеством населения
России и ее географией, немцам трудновато будет найти в стране Советов.
— Не следует забывать и того, — продолжал д-р Туфлинг, драматически возвышая голос, — что нацизм был не немецкой, но чуждой организацией, угнетавшей также и немецкий
народ. Адольф Гитлер был австриец, Лей — еврей, Розенберг — полуфранцуз, полутатарин. Германский народ томился под этим иноземным ярмом не меньше, чем другие
европейские страны страдали от последствий войны, которая велась на их территории. Мирным жителям, которых не только калечили и убивали, но еще и уничтожали бомбами
их ценное имущество и прекрасные дома, — им все разно, с немецкого или союзнического аэроплана были сброшены эти бомбы. Немцы, австрийцы, итальянцы, румыны, греки и
все другие народы Европы стали теперь членами одного трагического братства, но все они уравнены бедой и упованием, ко всем должно относиться одинаково, и предоставим
отыскивать и осуждать виновных будущим историкам, непредвзятым старым ученым в бессмертных центрах европейской культуры, в университетской тиши Гейдельберга, Бонна,
Йены, Лейпцига, Мюнхена. Пусть феникс Европы снова расправит свои орлиные крылья, и Господь да благословит Америку.
Воцарилась почтительная пауза, во время которой д-р Туфлинг трепетной рукой зажег папиросу, а затем мадам Галль, прелестным девическим жестом соединив ладони, стала
умолять его завершить вечер какой-нибудь приятной музыкальной пьесой. Он вздохнул, поднялся, мимоходом наступил мне на ногу, виноватым жестом дотронулся кончиками
пальцев до моего колена и, сев за рояль, повесил голову и оставался недвижим несколько ощутимо беззвучных мгновений. Потом он медленно и очень бережно положил
папиросу в пепельницу, снял пепельницу с рояля и передал ее в готовно подставленные руки мадам Галль и опять склонил голову. Наконец, он сказал несколько
прерывающимся голосом:
— Прежде всего, я сыграю «Стяг наш звездно-полосатый»[60].
Чувствуя, что это было выше моих сил — к этому времени мне уже сделалось и физически дурно — я поднялся и поспешно вышел из комнаты. Я уже подходил к шкапу, куда
горничная как будто положила мои вещи, когда меня настигла мадам Галль, а вместе с ней прибой отдаленной музыки.
— Вам непременно нужно идти? — сказала она. — Бы никак не можете остаться?
Я нашел свое пальто, уронил вешалку и с притопом всунул ноги в галоши.
— Вы либо убийцы, либо идиоты, — сказал я, — а может быть, и то и другое, а этот человек — гнусный немецкий агент.
Как я уже докладывал, в критические минуты я подвержен ужасному заиканию, и поэтому моя тирада получилась не такой гладкой, как на бумаге. Но она произвела
впечатление. Прежде чем она нашлась, что мне ответить, я, с треском захлопнув за собой дверь, уже нес свое пальто вниз по лестнице, как тащат ребенка из загоревшегося
дома. Только на улице я заметил, что шляпа, которую я собирался надеть, была не моей.
Это была сильно поношенная фетровая шляпа, более темного серого оттенка, и с более узкими полями. Голова, для которой она предназначалась, была меньше моей. Внутри
шляпы имелся ярлык с надписью «Братья Вернеры, Чикаго», и оттуда веяло чужой гребенкой и чужим вежеталем. Она не могла принадлежать полковнику Мельникову, лысому, как
кегельный шар, а муж мадам Галль, как мне показалось, или умер, или держал свои шляпы в другом месте. Нести этот предмет было омерзительно, но ночь была дождливая и
холодная, и я воспользовался им как своего рода рудиментарным зонтиком. Придя домой, я немедленно сел писать письмо в Департамент сыскной полиции, но не слишком
преуспел. Мое неумение схватывать и удерживать в памяти имена весьма понижало ценность сообщаемой мной информации, и, так как мне надо было еще объяснить собственное
свое присутствие на вечере, то пришлось присовокупить массу многословных околичностей и каких-то подозрительных сведений о моем однофамильце. Хуже всего было то, что
когда я описал всю эту историю в подробностях, она приобрела какой-то бредовый, нелепо-утрированный характер — а между тем, я в сущности мог всего лишь сказать, что
некий господин из неизвестного мне города на Среднем Западе, человек, даже имени которого я не знаю, сочувственно отозвался о германском народе в обществе слабоумных
женщин преклонного возраста в одном частном доме. Да и почем знать, может быть, во всем этом не было ничего противозаконного, особенно если судить по выражениям той
же самой симпатии, то и дело возникающим в писаниях иных весьма известных журналистов.
На другой день рано утром я открыл дверь, в которую позвонили, и передо мной оказался д-р Туфлинг, с непокрытой головой, в макинтоше, молча протягивающий мне мою
шляпу с осторожной полуулыбкой на сине-розовом лице. Я взял шляпу и пробормотал нечто благодарственное. Он принял это за приглашение войти. Я забыл, куда я положил
его фетровую шляпу, и лихорадочные поиски, которые я принужден был затеять более или менее в его присутствии, скоро сделались смехотворно нелепыми.
— Послушайте, — сказал я, — я вам пошлю, отправлю, препровожу эту шляпу, когда разыщу ее, а если не найду, то пошлю чек.
— Но я сегодня уезжаю, — сказал он вкрадчиво. — К тому же я бы желал получить небольшое разъяснение по поводу странного замечания, которое вы сделали моему дражайшему
другу мадам Галль.
Он терпеливо ждал, пока я пытался сказать ему как можно разборчивей, что ей все разъяснят власти и полиция.
— Вы находитесь в заблуждении, — сказал он, наконец. — Мадам Галль — известная общественная деятельница, у нее множество связей в правительственных сферах. Мы, слава
Богу, живем в великой стране, где каждый может говорить, что ему вздумается, не опасаясь оскорбления за высказанное частное мнение.
Я велел ему уходить.
Когда затих последний залп моей захлебывающейся речи, он сказал:
— Я ухожу, но запомните, пожалуйста, что в этой стране… — и он с шутливой укоризной погрозил мне согнутым на немецкий манер пальцем.
Пока я решал, куда бы его ударить, он выскользнул. Меня била дрожь. Моя неловкость, порой забавляющая меня и даже чем-то неуловимо приятная, теперь казалась мне
отвратительно низкой. Неожиданно мой взгляд упал на шляпу д-ра Туфлинга, лежавшую на кипе старых журналов под телефонным столиком в прихожей. Я бросился к окну,
выходившему на улицу, открыл его и, когда д-р Туфлинг показался четырьмя этажами ниже, швырнул шляпу в его направлении. Она описала параболу и блином шлепнулась на
середине улицы. Там она сделала сальто, едва не угодив в лужу, и легла, так сказать, вниз головой. Д-р Туфлинг, не глядя, помахал рукой, дескать, вижу, признателен,
подхватил шляпу, проверил, не слишком ли она выпачкалась, надел ее и удалился, развязно повиливая ляжками. Я часто спрашиваю себя, отчего это худощавые немцы в
макинтоше всегда имеют такой дородный тыл.
Остается рассказать, что неделю спустя я получил письмо, своеобразный слог которого многое бы потерял в переводе:
«Милостивый Государь, — говорилось в нем, — всю жизнь Вы преследуете меня. Мои друзья, прочитав Ваши книги, отворачиваются от меня, думая, будто это я автор этих
безнравственных, декадентских сочинений. В 1942-м и в 1943-м немцы арестовали меня во Франции за нечто такое, чего у меня и в мыслях не было. И вот теперь в Америке,
не довольствуясь тем, что Вы причинили мне столько неприятностей в других странах, Вы набрались наглости выдать себя за меня и в пьяном виде явиться в дом
достопочтенной особы. Я этого так не оставлю. Я мог бы бросить Вас в тюрьму и ославить самозванцем, но, полагая, что Вам это придется не по вкусу, я согласен в виде
возмещения за понесенное…»
Требуемая им сумма была весьма и весьма скромной.
Бостон, 1945 г.
Что как-то раз в Алеппо…
Дорогой В., помимо прочего, пишу тебе, чтобы сообщить, что я наконец здесь, в стране, куда столько закатов вело. Один из первых, кого я встретил, был старый наш
приятель Глеб Александрович Гекко, угрюмо пересекавший проспект Колумба в поисках petit café du coin[61], где никому из нас троих уж больше не сиживать. Он, кажется,
считает, что ты каким-то образом изменяешь отечественной литературе, и дал мне твой адрес неодобрительно покачивая седой головой, как если бы ты не заслуживал
удовольствия получить от меня письмо.
У меня для тебя история. Это мне напоминает, т. е. эти мои слова