Скачать:PDFTXT
Быль и Убыль. Американские рассказы

названья которого она не могла вспомнить. Приехала в Ниццу

два дня тому назад и в русской церкви нашла каких-то знакомых. Те ей сказали, что я где-то поблизости и разыскиваю ее и, конечно, скоро объявлюсь.

Немного погодя, когда я сидел на краешке единственного на моем чердаке стула и сжимал ее стройные юные бедра (она расчесывала свои мягкие волосы и с каждым взмахом

откидывала голову назад), ее разсеянная улыбка вдруг превратилась в странную губную дрожь, и она положила одну руку мне на плечо, глядя на меня сверху вниз, словно я

был отражением в пруду, которое она впервые заметила.

— Я солгала, мой милый, сказала она. Я лгунья. Я провела несколько ночей в Монпелье с чудовищем, с которым познакомилась в поезде. Я совсем не хотела этого. Он

торгует вежеталем.

Время, место, род пытки. Ее веер, перчатки, и маска. Я провел эту ночь и множество других вытягивая из нее все по кусочкам, но всего так и не вытянул. У меня была

странная фантазия, что прежде всего я должен выяснить каждую подробность, возстановить каждую минуту, и только тогда решить, могу я это перенести или нет. Но предел

нужного знания был недостижим, да и как я мог даже приблизительно представить себе ту черту, за которой я мог бы считать себя удовлетворенным, когда знаменатель

каждой дроби узнанного потенциально был, разумеется, столь же безконечен, как и количество интервалов между этими дробями.

В первый раз она была слишком усталой, чтобы противиться, а в следующий не противилась, потому что была уверена, что я ее бросил, и она по-видимому думала, что ее

объяснения должны были быть каким-то утешительным призом для меня, а не вздором и пыткой, как оно было на самом деле. И это продолжалось без конца, причем она время

от времени не выдерживала, но скоро опять овладевала собой и отвечала на мои непечатные вопросы шепотом, затаив дыхание, или пытаясь с жалостной улыбкой ускользнуть в

полубезопасность не относящихся к делу комментариев, а я все давил на обезумевший коренной зуб до тех пор, пока челюсть едва не разрывалась от муки, огненной муки,

которая казалась все же лучше унылой, ноющей боли терпеливого смирения.

И заметь, что в перерывах этого дознания мы пытались добыть у неуступчивых властей нужные документы, которые в свою очередь позволили бы подать законным порядком

формальное прошение на получение бумаг третьего рода, а те дали бы их обладателю право обратиться еще за другими бумагами, которые могли бы дать или не дать ему

возможность узнать как и почему это случилось. Ведь если я даже и мог вообразить эту проклятую, все повторявшуюся сцену, мне никак не удавалось связать ее

остроугольные гротескные тени со смутными очертаниями конечностей моей жены, которая тряслась и потрескивала в моих яростных объятиях.

И вот ничего больше не оставалось как терзать друг друга, проводить часы в префектуре, заполнять формуляры, совещаться с друзьями, уже испытавшими на себе

соприкосновение с сокровеннейшими внутренностями всевозможных виз, препираться с секретарями, снова заполнять формуляры, в результате чего ее похотливый и

изобретательный коммивояжер отвратительно смешался с крысоусыми рычащими чиновниками, с полуистлевшими связками устарелых ведомостей и вонью лиловых чернил, со

взятками, подсовываемыми под гангренозные клякспапиры, с жирными мухами, щекочущими потные шеи быстрыми, холодными, как бы войлоком подбитыми лапками, с только что

вылупившимися неказистыми, вогнутыми фотографиями шести ваших двойников, с трагическими глазами и терпеливой учтивостью просителей родом из Слуцка, Стародуба, или

Бобруйска, с раструбами и дыбами Инквизиции, с ужасной улыбкой лысого человечка в очках, которому сказали, что его паспорта найти не удалось.

Признаюсь, однажды вечером, после особенно гнусного дня, я опустился на каменную скамью, рыдая и проклиная шутовской мир, в котором липкие клешни консулов и

комиссаров жонглируют миллионами жизней. Я заметил, что и она плакала, и сказал ей, что все это не имело бы такого значения, какое имеет теперь, если бы она не

сделала того, что сделала.

— Можешь думать, что я сошла с ума, сказала она с возбуждением, которое на миг чуть не сделало ее настоящей, только ничего этого не было, ничего, клянусь тебе. Может

быть, я одновременно живу несколькими жизнями. Может быть, я хотела испытать тебя. Может быть, эта скамья мне снится, а на самом деле мы живем в Саратове или на

какой-нибудь звезде.

Было бы скучно разбирать различные стадии, через которые я прошел покуда не принял, наконец, первую версию ее исчезновения. Я не разговаривал с нею и много времени

проводил один. Она, бывало, мелькнет и пропадет, и появится опять с каким-нибудь пустяком, который, как ей казалось, должен был мне понравиться — то с фунтиком вишен,

то с тремя драгоценными папиросами и тому подобное — обращаясь со мной с невозмутимой немногословной приветливостью сестры милосердия, которая ухаживает за трудно-

выздоравливающим больным. Я перестал посещать большинство наших общих знакомых, потому что они потеряли всякий интерес к моим паспортным делам и, казалось, начали

обнаруживать легкую враждебность. Я сочинил несколько стихотворений. Я выпивал столько вина, сколько мог достать. Потом был день, когда я прижал ее как-то к своей

ноющей груди, и мы уехали на неделю в Кабуль, где лежали на круглой розовой гальке узкого пляжа. Как это ни странно, чем счастливей казались наши новые отношения, тем

сильнее я чувствовал тайную струю острой тоски, но я все уговаривал себя, что это неотъемлемая черта всякого подлинного счастья.

Между тем, что-то там переместилось в изменчивом узоре наших судеб, и, наконец, я вышел из какой-то темной, душной канцелярии с двумя пухлыми visas de sortie[62] в

дрожащих руках. В них была надлежащим образом впрыснута сыворотка США, и я кинулся в Марсель, где мне удалось достать билеты на ближайший пароход. Я вернулся и

протопал к себе наверх. Увидел розу в стакане на столе — сахарную розовость ее очевидной красоты, пузырьки воздуха, прилепившиеся как паразиты к стеблю. Оба ее платья

исчезли, исчез гребень, исчезло клетчатое пальто вместе с лиловой лентой и лиловым же бантом, служившими ей шляпой. К подушке не было приколото записки, не было

ничего в комнате, что могло бы навести меня на след, ибо роза была, конечно, всего лишь тем, что французские рифмачи называют une cheville[63].

Я пошел к Веретенниковым, которые ничего не могли мне сообщить; к Гельманам, которые отказались разговаривать со мной; к Елагиным, которые не знали, сказать или нет.

Наконец, старуха Елагина — а ты знаешь, какой Анна Владимировна может быть в критические минуты — велела подать себе свою палку с резиновым наконечником, тяжело, но

энергично поднялась всем своим грузным телом из любимого кресла и повела меня в сад. Там она мне сообщила, что, будучи вдвое старше меня, она имеет право сказать мне,

что я негодяй и чудовище.

Ты только представь себе эту сцену: крохотный, гравием посыпанный садик с синим кувшином из Тысячи и Одной Ночи и одиноким кипарисом; разтрескавшаяся терраса, где,

бывало, любил подремать с плэдом на коленях ее отец, когда ушел в отставку со своего новгородского губернаторства, чтобы провести остаток вечеров в Ницце:

бледнозеленое небо; в сгущающихся сумерках чуть веет ванилью; цикады издают свою металлическую трель на две октавы выше среднего до; и Анна Владимировна, у которой

складки кожи на щеках свисают и трясутся, осыпающая меня оскорблениями по-матерински, но совершенно незаслуженно.

В продолжение последних нескольких недель, дорогой мой В., всякий раз, что она без меня посещала те три или четыре семейства, с которыми мы оба были знакомы, моя

призрачная жена наполняла сочувственно отверстые уши всех этих добрых людей необычайным разсказом. Именно: что она безумно влюблена в молодого француза, который мог

бы доставить ей замок с башнями и имя с гербом; что она умоляла меня дать ей развод, но что я отказал; что я даже сказал ей, что скорее застрелю и ее и себя, чем

поплыву в Нью-Йорк один; что она сказала, что ее отец в сходных обстоятельствах поступил как джентльмен; что я отвечал, что мне дела нет до ее cocu de рère[64].

Было еще множество нелепых подробностей в таком же духе — но они были замечательно подобраны, и не удивительно, что старуха Елагина заставила меня поклясться, что я

не стану преследовать любовников с заряженным пистолетом. Они уехали, сказала она, в шато в Лозере. Я спросил, видела ли она хоть раз этого человека. Нет, но ей была

показана его фотография. Я уже собрался уходить, когда Анна Владимировна, которая отошла было и даже дала мне поцеловать свои пять пальцев, вдруг опять вспыхнула,

стукнула палкой по гравию и сказала своим сильным грудным голосом: «Но чего я вам никогда не прощу, так это ее собаки, бедного пса, которого вы своими руками повесили

перед отъездом из Парижа».

Превратился ли «состоятельный господин» в коммивояжера, или произошла обратная метаморфоза, или может быть он был ни то, ни другое, а просто какой-нибудь

неудобосказуемый русский эмигрант, волочившийся за ней еще прежде того, как мы поженились — все это было несущественно. Она ушла. Стало быть, конец. Надо было быть

сумасшедшим, чтобы, как в кошмарном сне, заново приниматься за розыски и ждать.

На четвертое утро долгого и унылого морского путешествия я встретил на палубе церемонного, но симпатичного пожилого доктора, с которым игрывал в шахматы в Париже. Он

спросил меня, как моя жена переносит качку. Я отвечал, что еду один; он был явно огорошен и сказал, что видел ее дня за два до отплытия, в Марселе, где она, как ему

показалось, довольно безцельно брела по набережной. Она сказала, что я вот-вот приду с багажом и билетами.

Это, я думаю, и есть главный пункт всей истории — хотя если ты напишешь ее, лучше не делай его доктором, потому что это уж очень избитый прием. В ту минуту мне стало

ясно, что ее вообще никогда не было. И я тебе еще вот что скажу. Как только я добрался до места, то поспешил удовлетворить какому-то болезненному любопытству и

отправился по адресу, который она мне однажды дала: он оказался адресом безымянного пустыря меж двух конторских зданий. Я поискал фамилью ее дядюшки в телефонной

книге; ее там не было; я навел кой-какие справки, и Гекко, который знает всех, сказал мне, что и человек этот, и его лошадница-жена существуют на свете, но что они

переехали в Сан-Франциско после смерти своей глухой дочери.

Глядя на прошлое отвлеченно, я вижу наш исковерканный роман на дне глубокого, туманом наполненного ущелья меж двух прозаических утесов: жизнь была настоящей прежде,

она и впредь будет настоящей, надеюсь. Не завтра, однако. Может быть, послезавтра. Ты, счастливый смертный, со своей чудесной семьей (как Инесса? что близнецы?) и

разносторонними трудами (как поживают твои лишайники?), ты вряд ли сможешь разобраться в моей беде в смысле человеческих отношений, но ты можешь кое-что объяснить

мне, пропустив все

Скачать:PDFTXT

названья которого она не могла вспомнить. Приехала в Ниццу два дня тому назад и в русской церкви нашла каких-то знакомых. Те ей сказали, что я где-то поблизости и разыскиваю ее