за границу. Я учился в Англии, в Кембриджском Университете, и как-то во время зимних каникул, в 1921 г., что ли, поехал с товарищем
в Швейцарию на лыжный спорт — и на обратном пути, в Лозанне, посетил Mademoiselle.
Еще потолстевшая, совсем поседевшая и почти совершенно глухая, она встретила меня бурными изъявлениями любви. Ей должно быть было лет семьдесят — возраст свой она
всегда скрывала с какой-то страстью и могла бы сказать «l’age est mon seul trésor»[80]. Изображение Шильонского замка заменила аляповатая тройка, выжженная на крышке
лаковой шкатулки. Она с таким же жаром вспоминала свою жизнь в России, как если бы это была ее утерянная родина. И то сказать: в Лозанне проживала целая колония таких
бывших гувернанток, ушедших на покой; оне жались друг к дружке и ревниво щеголяли воспоминаниями о прошлом, образуя странно ностальгический островок среди чуждой
стихии: «Аргентинцы изнасиловали всех наших молодых девушек», уверяла все еще красноречивая Mademoiselle. Лучшим ее другом была теперь сухая старушка, похожая на
мумию подростка, бывшая гувернантка моей матери, Mlle Golay, которая тоже вернулась в Швейцарию, при чем они не разговаривали друг с другом, пока обе жили у нас.
Человек всегда чувствует себя дома в своем прошлом, чем отчасти и объясняется как бы посмертная любовь этих бедных созданий к далекой и между нами говоря довольно
страшной стране, которой они по-настоящему не знали, и в которой никакого счастья не нашли.
Так как беседа мучительно осложнялась глухотой Mademoiselle, мы с приятелем решили принести ей в тот же день аппарат, на который ей явно нехватало средств. Сначала
она неправильно приладила сложный инструмент, что впрочем не помешало ей сразу же поднять на меня влажный взгляд, посильно изображавший удивление и восторг. Она
клялась, что слышит даже мой шопот. Между тем этого не могло быть, ибо, озадаченный и огорченный поведением машинки, я не сказал ни слова, а если бы заговорил, то
предложил бы ей поблагодарить моего товарища, заплатившего за аппарат. Быть может, она слышала то самое молчание, к которому прислушивалась когда-то в уединенной
долине: тогда она себя обманывала, теперь меня.
Прежде, чем покинуть Лозанну, я вышел пройтись вокруг озера холодным, туманным вечером. В одном месте, особенно унылый фонарь разбавлял мглу и, проходя через его
тусклую ауру, туман обращался в бисер дождя. Вспомнилось: «Il pleut toujours en Suisse»[81], — утверждение, которое некогда доводило Mademoiselle до слез. «Mais non»,
говорила она, «il fait si beau, si beau»[82], — и от обиды не могла определить точнее это «beau». За парапетом шла по воде крупная рябь, почти волна — когда-то
поблизости чуть не погибла в бурю Жюли де Вольмар. Вглядываясь в тяжело плещущую воду, я различил что-то большое и белое. Это был старый, жирный, неуклюжий, похожий
на удода, лебедь. Он пытался забраться в причаленную шлюпку, но ничего у него не получалось. Беспомощное хлопанье его крыльев, скользкий звук его тела о борт,
колыханье и чмоканье шлюпки, клеенчатый блеск черной воды под лучом фонаря, все это показалось мне насыщенным странной значительностью, как бывает во сне, когда
видишь, что кто-то прижимает перст к губам, а затем указывает в сторону, но не успеваешь досмотреть и в ужасе просыпаешься.
Память об этой пасмурной прогулке вскоре заслонилась другими впечатлениями; но когда года два спустя я узнал о смерти сироты-старухи (удалось ли мне вызволить ее из
моих сочинений, не знаю), первое что мне представилось, было не ее подбородки, и не ее полнота, и даже не музыка ее французской речи, а именно тот бедный, поздний,
тройственный образ: лодка, лебедь, волна.
Ланс
1
Имя этой планеты, даже если она уже названа, не имеет значения. Во время наиболее благоприятного противостояния, она, очень возможно, удалена от Земли на столько же
верст, сколько лет прошло от зарождения Гималаев до прошлой пятницы — в миллион раз больше среднего возраста моего читателя. В телескопическом поле зрения
человеческой фантазии, сквозь призму слез, ее черты поражают воображение не больше, чем характерные особенности существующих планет. Этот розоватый шар, с
мрамористыми прожилками сумеречных пятен, всего лишь один из безчисленных предметов, прилежно вращающихся в безпредельном и безсмысленном ужасе текучего пространства.
Допустим, что maria моей планеты (которые на самом деле и не моря вовсе) и ее lacus (не озера) тоже названы — одни, возможно, менее банально, чем садовые розы, другие
более нелепо, чем фамильи тех, кто их впервые наблюдал (ведь, если обратиться к конкретным примерам, астроному прозываться Лампландом так же чудно как энтомологу —
Краутвурмом[83]); но большинство носит имена до того антикварные, что они могут соперничать в благозвучии и слегка развратном очаровании с топографией рыцарских
романов.
Как наш Зеленодольск какой-нибудь нередко может похвалиться разве что сапожной мануфактурою по одну сторону железной дороги, да ржавым адом автомобильной свалки по
другую, так и все эти соблазнительные Аркадии, Икарии, и Зефирии в планетарных атласах вполне могут оказаться безжизненной пустошью, где нет даже молочая, украшающего
наши свалки. Это могут подтвердить и селенографы, объективы которых, однако, служат им лучше наших. В настоящем случае, чем сильнее увеличение, тем более зыбуче-
крапчатой кажется поверхность планеты; такой увидел бы ее ныряльщик, глядящий сквозь полупрозрачную воду. А если иные соединенные межевые линии смутно напоминают
разметку доски для китайских шашек, с ее лунками и бороздками, то будем считать их геометрическими галлюцинациями.
Мало того, что я отказываю любой известной планете в какой-бы то ни было роли в моем разсказе — роли, отведенной в моем разсказе (который видится мне как некая
небесная карта) каждой точке и тире — но я намерен держаться подальше от технологических пророчеств, в которые, если верить журналам, ученые посвящают журналистов.
Вся эта ракетная пиротехника, рокот и грохот, не для меня. Не для меня маленькие рукотворные луны, обещанные Земле; звездодромы для звездолетов (или «астропланов») —
одна, две, три, четыре, потом тысячи крепостей в воздухе, каждый со своей походной кухней и запасом провианта, построенные народами Земли в суматошной горячке
конкуренции, самодельной гравитации и неистово плещущих флагов.
Мне, кроме того, совершенно незачем обременять себя специальным оснащением — герметическими костюмами, кислородными аппаратами и тому подобными принадлежностями. Я,
равно как и старый Бок (который должен появиться с минуты на минуту), имею полное право пренебречь этими практическими вещами (все равно они неизбежно покажутся
чудовищно непрактичными будущим звездолетчикам, например, единственному сыну старика Бока), потому что всякие сложные снаряды вызывают у меня либо недоверчивую скуку,
либо нездоровое безпокойство. Лишь героическим усилием могу я принудить себя вывинтить лампочку, неизвестно отчего умершую и ввинтить другую, вспыхивающую тебе прямо
в лицо с жутковатой внезапностью яйца в голой руке, из которого вылупился дракон.
Наконец, я решительно отвергаю и отрицаю так называемый «научно-фантастический» жанр. Я просматривал эту литературу и нашел, что она скучна ничуть не меньше журналов,
печатающих «увлекательно-таинственную» литературу — тот же ужасный, беспомощный стиль, бездна диалогов, и огромный запас подержаного юмора. Трафаретные приемы,
разумеется, замаскированы, но на самом деле они одни и те же в любом дешевом чтиве, все равно идет ли речь о вселенной или о гостиной. Они напоминают бисквиты
«ассорти», отличающиеся один от другого только формой и цветом, — чем ловкачи-кондитеры и завлекают истекающего слюной покупателя в сумасшедший Павловский мир, где
они за те же деньги прибегают к неприхотливому разнообразию зрительных впечатлений, чтобы воздействовать на вкус и постепенно вытеснить его, а с ним и дарование, и
правду.
И вот положительный герой улыбается, злодей ухмыляется, а благородная душа щеголяет площадным жаргоном. Властелины констелляций, Начальники галактических союзов в
сущности неотличимы от бойких рыжих управляющих вполне земных контор на Земле, которые своими морщинками иллюстрируют повести «общечеловеческого значения» в
засаленных ярких журнальчиках того рода, что всегда разложены в дамских парикмахерских. Фамильи покорителей Денеболы и Спицы, самых красивых планет созвездия Девы,
начинаются на «Мак», а фамильи невозмутимых ученых обыкновенно оканчиваются на «штейн»; иные из них, равно как и сверх-галактические гала-девы, носят абстрактные
наименования Биола или Вала. Жители чужих планет, «разумные» существа, человекоподобные или изготовленные по разным баснословным образцам, имеют одно замечательное
общее свойство: их внутреннее устройство остается неописанным. Мало того, что, уступая соображениям двуногой благопристойности, кентавры носят чресельные повязки —
они еще и опоясывают ими передние ноги.
Этим как будто изчерпывается процедура исключения лишнего — разве что кому-нибудь захочется побеседовать на тему времени. Но и тут для того, чтобы поймать в фокус
молодого Эмери Л. Бока, моего более или менее отдаленного потомка, который готовится стать членом первой междупланетной экспедиции (что все-таки является одной из
скромных посылок моей повести), я с радостью уступаю право подмены честной единицы нашего «1900» манерной двойкой или тройкой умелым лапищам «Старзана» и прочих
комиксов и космиксов. Мне безразлично, будет это 2145-й г. A. D. или 200-й А. А. Я не хочу задевать ничьих законных интересов. Тут пойдет заведомо любительское
представление, с довольно случайным реквизитом и скупыми декорациями, и с иглистыми останками издохшего дикобраза в углу старого амбара. Мы здесь среди своих, Браунов
и Бенсонов, Байтов и Вильсонов, и когда выйдешь на волю покурить, то слышишь сверчков и собаку с дальнего хутора (которая в промежутках лая прислушивается к тому,
чего нам слышать не дано). Летнее ночное небо сплошь забрызгано звездами. Эмери Ланселот Бок, которому двадцать один год, знает о них неизмеримо больше, чем я,
которому пятьдесят лет и очень страшно.
2
Ланс высок и худощав, у него толстые сухожилия и зеленоватые вены на загорелых руках и шрам на лбу. Когда он ничем не занят — когда он неловко сидит, как вот теперь,
подавшись вперед с края низкого кресла, ссутулившись, облокотясь на крупные колени — он по своему обыкновению медленно сцепляет и расцепляет красивые руки: я
заимствую для него этот жест у одного из его пращуров. Ему вообще свойственно выражение серьезности и тревожной сосредоточенности (всякая мысль тревожна, молодая же
особенно); в данную минуту, однако, это своего рода маска, скрывающая его сильнейшее желание покончить с затянувшимся напряжением. Вообще, говоря, он улыбается не
часто, к тому же «улыбка» слишком уж гладкое слово для той внезапной, яркой гримаски, что теперь вдруг осветила его рот и глаза, между тем как плечи его еще больше
сгорбились, подвижные руки замерли в сцепленном положении, а носок ноги слегка притопывает об-пол. В комнате его родители, да еще случайный гость, докучный дурак,
которому неведомо, что тут происходит — а между тем в унылом доме неуютно накануне небывалого отбытия.
Проходит час. Гость наконец-то подбирает с ковра свой цилиндр и уходит. Ланс остается наедине с родителями, что только усиливает натянутость положения. Старшего Бока
я вижу довольно ясно. Но как бы глубоко ни погружался я в свой нелегкий транс, мне не удается отчетливо разсмотреть госпожу Бок. Знаю, что она пытается быть
оживленной — болтая о пустяках, часто моргая ресницами — не столько ради сына, сколько ради мужа и его стареющего