Скачать:PDFTXT
Дар

стыдливых, но изобретательных делах. Вот уже несколько времени, как началась довольно забавная (по мнению Федора Константиновича) и абсолютно неприличная (по терминологии Ширина) история с кассой Союза. Всякий раз, как поступало от какого-нибудь члена прошение о пособии или ссуде (различие между коими было приблизительно такое, как между арендой на девяносто девять лет и пожизненным владением), начиналась погоня за этой кассой, делавшейся при попытке ее нагнать до странности текучей и беспредметной, словно она всегда находилась где-то на полпути между тремя точками, представляемыми казначеем и двумя членами правления. Погоня затруднялась тем, что Васильев давно с этими тремя членами не разговаривал, отказываясь даже сноситься с ними письменно, и последнее время выплачивал ссуды и пособия из собственных средств, предоставляя другим добывать деньги из Союза для возвращения ему. В конце концов деньги эти по кусочкам выцарапывались, но тогда оказывалось, что казначей у кого-то взял в долг, так что призрачное состояние казны от этого не менялось. Члены Союза, особенно часто обращавшиеся за помощью, начали заметно нервничать. Через месяц созывалось общее собрание, и Ширин подготовил к нему план решительного действия.

«Было время, – сказал он, шагая с Федором Константиновичем по аллее и машинально следуя ее лукаво ненавязчивому завороту, – было время, когда в правление нашего Союза входили все люди высокопорядочные, вроде Подтягина, Лужина, Зиланова, но одни умерли, другие в Париже. Каким-то образом просочился Гурман, а затем постепенно втащил приятелей. Для этой тройки полная апатия добрейших – я ничего не говорю, – но совершенно инертных Керна и Горяинова (это же две глиняные глыбы!) – только прикрытие, блиндаж. А натянутые отношения с Георгием Ивановичем являются залогом и его бездеятельности. Во всем этом виноваты мы, члены Союза. Если бы не наша лень, беспечность, неорганизованность, равнодушное отношение к Союзу, вопиющая неприспособленность к общественной работе, то никогда бы не случилось, что из года в год Гурман со товарищи выбирали себя самих или себе удобных. Пора положить этому конец. На ближайших выборах будет, как всегда, циркулировать их список… А мы тут пустим наш, стопроцентно профессиональный: председатель Васильев, товарищ председателя Гец, члены: Лишневский, Шахматов, Владимиров, вы и я, – ну и ревизионную комиссию составим по-новому, тем более что Беленький и Чернышевский из нее выбыли».

«Нет уж, пожалуйста, – сказал Федор Константинович (мельком полюбовавшись ширинским определением смерти), – на меня не рассчитывайте. Ни в какие правления никогда в жизни не войду».

«Перестаньте! – воскликнул Ширин, поморщившись. – Это недобросовестно».

«Напротив, очень добросовестно. И вообще – если я член Союза, то это по рассеянности. Честно говоря, Кончеев прав, что держится от всего этого в стороне».

«Кончеев, – сказал Ширин сердито. – Кончеев – никому не нужный кустарь-одиночка, абсолютно лишенный каких-либо общих интересов. А вы уж потому должны интересоваться судьбой Союза, что, простите за прямоту, берете оттуда деньги».

«Вот именно, вот именно! Сами понимаете, что если войду в правление, то выдавать себе самому будет невозможно».

«Что вы фантазируете? Почему невозможно? Это вполне законная процедура. Будете просто вставать и удаляться в уборную, на минуту превращаясь, так сказать, в рядового члена, пока обсуждается коллегами ваше прошение. Все это пустые отговорки, которые вы сейчас придумали».

«Как ваш новый роман? – спросил Федор Константинович. – Подходит к концу?»

«Дело сейчас не в моем романе. Я вас очень прошу дать свое согласие. Нужны молодые силы. Этот список мы с Лишневским обдумывали без конца».

«Ни за что, – сказал Федор Константинович. – Не хочу валять дурака».

«Ну, если вы называете общественный долг валянием дурака…»

«Если войду в правление, то валять буду непременно, так что отказываюсь как раз из уважения к долгу».

«Очень печально, – сказал Ширин. – Неужели придется вместо вас взять Ростислава Странного?»

«Конечно! Чудно! Обожаю Ростислава».

«Я, собственно, его отложил для ревизионной комиссии. Есть еще, конечно, Буш… Но вы все-таки еще подумайте. Дело не пустяковое. Будет настоящее сражение с этими разбойниками. Я такое выступление готовлю, что ой-ё-ёй. Подумайте, подумайте, у вас есть еще целый месяц».

За этот месяц вышла книга Федора Константиновича и успело появиться два-три отзыва о ней, так что на общее собрание он отправился с приятным чувством, что увидит там не одного врага-читателя. Происходило оно, как всегда, в верхнем помещении большого кафе, и, когда он пришел, все уже были в сборе. Феноменально проворный кельнер со стреляющими глазами разносил пиво и кофе. За столиками расположились члены Союза. Чистые литераторы теснились вместе, и уже слышалось энергичное «псст, псст» Шахматова, которому подали не то, что он заказал. В глубине, за длинным столом, сидело правление: грузный, чрезвычайно мрачный Васильев, с инженером Керном и Горяиновым одесную и тремя другими ошую. Керн, занимавшийся главным образом турбинами, но когда-то близко знавший Александра Блока, и бывший чиновник бывшего департамента Горяинов, прекрасно читавший «Горе от Ума», а также диалог Иоанна с литовским послом (причем великолепно подделывал польский акцент), держались с тихим достоинством, давно, впрочем, предав своих трех неправедных коллег. Из этих Гурман (ударение на первом слоге) был толстый, лысый человек, с кофейным родимым пятном в полчерепа, большими покатыми плечами и презрительно-обиженным выражением на толстых лиловатых губах. Его прикосновенность к литературе исчерпывалась недолгим и всецело коммерческим отношением к какому-то немецкому издательству технических справочников; главной же темой его личности, фабулой его существования, была спекуляция, – особенно он увлекался советскими векселями. Рядом с ним сидел маленький, но крепко-упругий присяжный поверенный, с выдающейся челюстью, волчьим огоньком в правом глазу (другой был от природы прищурен) и целым складом металла во рту, – человек бойкий, горячий, своего рода бретер, постоянно привлекавший людей к третейскому суду, причем об этом говорил (я его вызвал, он отказался) с чеканной суровостью испытанного дуэлянта. Второй приятель Гурмана, рыхлый, серый, томный, в роговых очках, похожий всем обликом на мирную жабу, которая желает только одного – чтобы ее оставили совершенно в покое на сыром месте, – когда-то куда-то давал заметки по экономическим вопросам, – хотя злоязычный Лишневский даже и в этом ему отказывал, клянясь, что единственным его печатным произведением было письмо в редакцию одесской газеты, в котором он возмущенно отмежевывался от неблаговидного однофамильца, оказавшегося впоследствии его родственником, затем – его двойником, и наконец – им самим, словно тут действовал неотвратимый закон капельного притяжения и слияния.

Федор Константинович сел между Шахматовым и Владимировым, около широкого окна, за которым мокро чернела блестящая ночь, со световыми рекламами двух оттенков (на большее число не хватило берлинского воображения), озонно-лазурного и портвейно-красного, и с гремящим, многооконным, отчетливо-быстро озаренным снутри электрическим поездом, скользившим над площадью по виадуку, в пролеты которого внизу тыкался и все не мог найти лазейку медленный, скрежещущий трамвай.

Между тем председатель правления встал и предложил выбрать председателя собрания, и тогда с разных мест понеслось: «Краевич, просим, Краевич…» – и профессор Краевич (ничего общего не имевший с составителем учебника физики, – он был профессором международного права), подвижной, угловатый старик в вязаном жилете и разлетающемся пиджаке, необычайно быстро, держа левую руку в кармане штанов, а правой подкидывая пенснэ на шнурке, пронесся к столу президиума, опустился между Васильевым и Гурманом (который медленно и угрюмо вкручивал папиросу в янтарный мундштук), тотчас вытянулся опять и объявил собрание открытым.

«Интересно бы знать, – подумал Федор Константинович, искоса взглянув на Владимирова, – прочел ли он уже?..» Владимиров опустил свой стакан и посмотрел на Федора Константиновича, но не произнес ничего. Под пиджаком у него был спортивный свитер с оранжево-черной каймой по вырезу, убыль волос по бокам лба преувеличивала его размеры, крупный нос был, что называется, с костью, неприятно блестели серовато-желтые зубы из-под слегка приподнятой губы, глаза смотрели умно и равнодушно, – кажется, он учился в Оксфорде и гордился своим псевдобританским пошибом. Он уже был автором двух романов, отличных по силе и скорости зеркального слога, раздражавшего Федора Константиновича потому, может быть, что он чувствовал некоторое с ним родство. Как собеседник Владимиров был до странности непривлекателен. О нем говорили, что он насмешлив, высокомерен, холоден, не способен к оттепели приятельских прений, – но так говорили и о Кончееве, и о самом Федоре Константиновиче, и о всяком, чья мысль живет в собственном доме, а не в бараке или кабаке.

Когда выбран был и секретарь, профессор Краевич предложил почтить память двух скончавшихся членов Союза вставанием; во время этого пятисекундного оцепенения оглашенный кельнер окидывал глазами столики, забыв, кто ему заказал принесенный им на подносе бутерброд с ветчиной. Каждый стоял как мог. Гурман, например, опустив пегую голову, держал руку ладонью вверх на столе, так, словно выплеснул кости и сокрушенно замер над проигрышем.

«Алло! Хир!» – крикнул Шахматов, с трудом дождавшись того мгновения, когда, с грохотом облегчения, жизнь уселась опять, – и тогда кельнер, быстро подняв указательный палец (вспомнил), скользнул к нему и со звоном поставил тарелку на поддельный мрамор. Шахматов немедленно стал резать бутерброд, крестообразно держа нож и вилку; на краю тарелки желтая нашлепка горчицы подняла, как это обычно бывает, желтый свой рог. Покладисто-наполеоновское лицо Шахматова, с голубовато-стальной прядью, идущей косо к виску, особенно нравилось Федору Константиновичу в эти его гастрономические минуты. Рядом с ним сидел и пил чай с лимоном, сам очень лимонный, с печально приподнятыми бровями, сатирик из «Газеты», псевдоним которого, Фома Мур, содержал, по собственному его заверению, «целый французский роман, страничку английской литературы и немножко еврейского скептицизма». Ширин чинил карандаш над пепельницей, – весьма обиженный на Федора Константиновича за отказ «фигурировать» в избирательном списке. Из литераторов тут был еще Ростислав Странный – страшноватый господин, с браслеткой на волосатой кисти, – и пергаментная, с вороными волосами поэтесса Анна Аптекарь, и театральный критиктощий, своеобразно тихий молодой человек, с каким-то неуловимо дагерротипным оттенком русских сороковых годов во всем облике, – и, конечно, добрейший Буш, отечески поглядывавший на Федора Константиновича, который, вполуха слушая отчет председателя Союза, теперь перешел взглядом от Буша, Лишневского, Ширина и других сочинителей к общей гуще присутствующих, среди которых было несколько журналистов, вроде старичка Ступишина, въедавшегося ложечкой в клин кофейного торта, и много репортеров, и одиноко сидевшая, неизвестно по какому признаку здесь находившаяся Любовь Марковна, в пугливо блестевшем пенснэ, и вообще большое количество тех, которых Ширин пристрастно называл «пришлым элементом»: представительный адвокат Чарский, державший в белой, всегда дрожащей руке четвертую за это время папиросу; какой-то маленький бородатый мытарь, когда-то напечатавший некролог в бундистском журнальчике; нежный, бледный старик, на вкус напоминавший яблочную пастилу, с увлечением отправлявший должность регента церковного

Скачать:PDFTXT

стыдливых, но изобретательных делах. Вот уже несколько времени, как началась довольно забавная (по мнению Федора Константиновича) и абсолютно неприличная (по терминологии Ширина) история с кассой Союза. Всякий раз, как поступало