слишком книжной, а книга — слишком сценичной. Вы обнаружите, что сложное художественное оформление обычно описывается (с подробнейшими уточнениями и очень растянуто) на страницах наихудших пьес (за исключением Шоу), и наоборот — очень хорошие пьесы сравнительно равнодушны к окружающей обстановке. Такие скучные описания убранства в целом родственны описанию героев в начале пьесы, и со всем рядом «описательных» наречий, выделенных курсивом, определяющих каждую реплику в пьесе, являются, чаще всего, результатом ощущения автора, что его пьеса не содержит в себе то, что по идее должна содержать, и тогда он ударяется в патетику и многоречивые попытки усилить содержание декоративными дополнениями. Реже такие излишние украшения продиктованы сильнейшим желанием автора увидеть свою пьесу инсценированной и сыгранной именно так, как он имел в виду — но даже в этом случае такой метод очень раздражает.
Итак, мы готовы, когда мы видим раздвигающийся занавес, или открываем книгу, исследовать структуру самой пьесы. Но мы должны быть совершенно четкими в одном месте. Впредь, если первоначальная условность принята духовная осведомленность и физическое невмешательство с нашей стороны, и физическая неосведомленность и значительное вмешательство со стороны пьесы и все другое будет исключено.
В заключение, разрешите мне повторить немного другими словами — теперь, когда я определил общую идею — повторить первичную аксиому драмы. Если, как по-моему должно быть, единственный приемлемый дуализм — это непреодолимое разделение между эго и не-эго, то мы можем сказать, что театр является хорошей иллюстрацией этой философской обреченности. Моя первоначальная формула, относящаяся к зрителям и драме на сцене, может быть выражена следующим образом: первое (зрители) осведомлено о втором (о пьесе), но не имеет власти над ним, второе не осведомлено о первом, но может волновать их. Вообще говоря, это очень близко к тому, что происходит во взаимоотношениях между собственно мной и видимым мной миром, и это не просто формула существования, но также и необходимая условность, без которой ни я, ни мир не могли бы существовать. И тогда я изучил определенные последствия формулы условности театра, и обнаружил, что ни сцена, переливающаяся в публику, ни сама публика, диктующая свою волю сцене, не могут отменить эту условность без разрушения главной идеи драмы. И здесь опять эту концепцию можно уподобить, на более высоком уровне, философии бытия, сказав, что в жизни, также, любая попытка вмешаться в мир, или любая попытка мира вмешаться в мою душу, является крайне рискованным делом, даже если в обоих случаях руководят наилучшие побуждения. И, наконец, я говорил, что чтение пьесы и просмотр спектакля соответствуют проживанию жизни и мечтаниями о жизни, и о том, как оба переживания дают, хотя и немного по-разному, одно и то же удовольствие.
ТРАГЕДИЯ ТРАГЕДИИ
Рассуждения о технике современной трагедии значат для меня беспощадный анализ того, что может быть сформулировано как трагедия искусства трагедии. Горечь, с которой я обозреваю плачевное состояние драматургии, на самом деле не подразумевает, что все потеряно, и что современный театр можно отвергнуть, просто пожав плечами. Я имею в виду, что если не сделать что-нибудь в ближайшее время, драматургия прекратит быть предметом споров, касающихся литературных ценностей. Драму подберет под себя индустрия развлечений, и она будет полностью поглощена иными, действительно великими видами искусства — актерским и режиссерским, которые я горячо люблю, но которые настолько же далеки от настоящего дела писателя, насколько и другие виды искусства: живопись, музыка или танец. Таким образом, пьеса будет создана менеджерами, актерами, рабочими сцены — и парой вялых сценаристов, к которым никто не прислушивается; она будет основана на сотрудничестве, и такое сотрудничество, конечно, никогда не создаст ничего настолько же постоянного, насколько может быть постоянной работа одного человека, потому что каким бы огромным талантом ни обладал каждый из этих сотрудников, конечный результат неизбежно будет компромиссом талантов, чем-то средним, подогнанным и ужатым, приземленным, рафинированным продуктом, полученным из слияния других, вызывающих раздражение, компонентов. Эта полная передача всего, связанного с драмой, в руки тех, кто, по моему твердому убеждению, должен получать уже зрелый плод (конечный результат работы одного человека), является довольно мрачной перспективой, но это может быть логическим итогом конфликта, который в течение нескольких веков раздирает драму, и особенно трагедию.
Прежде всего давайте попытаемся определить, что мы подразумеваем под «трагедией». Используемый в повседневной речи, этот термин так тесно связан с идеей судьбы, что является почти синонимом — по крайней мере когда мы бы не хотели посмаковать историю представляемой судьбы. В этом смысле трагедия без фона предопределения едва ли воспринимается обычным наблюдателем. Если, скажем, человек идет и убивает другого человека, того же или противоположного пола, только потому, что он случайно оказывается в этот день в более-менее «убивательном» настроении, то это не трагедия, или, точнее, убийца в данном случае не является трагическим героем. Он скажет полиции, что все у него шло наперекосяк, будут приглашены эксперты, чтобы определить его психическое состояние — и все. Но если во всех отношениях уважаемого человека медленно, но неумолимо (и, к слову, наречия «медленно» и «неумолимо» настолько часто используются вместе, что союз «но» между ними должен быть заменен обручальным кольцом союза «и») влекут к убийству те или иные обстоятельства, или длительное время сдерживаемая страсть, или что-то, что давно подрывает его волю, одним словом, те вещи, против которых он безнадежно, и, возможно, достойно борется — и в этом случае, каким бы ни было его преступление, он нам кажется трагической фигурой. Или: вам доводиться встретить в обществе человека, совершенно нормально выглядящего, добродушного, хотя и малость потрепанного, славного, но чуть скучноватого, вероятно, немного глуповатого, но не более чем другие, в чей адрес вы бы ни за что не употребили определение «трагический», и тогда вы узнаете, что этот человек несколько лет назад силой обстоятельств был поставлен во главе великой революции в далекой, почти легендарной стране, и что новая сила обстоятельств вскоре погнала его в ваши края, где он теперь влачит жалкое существование, как призрак своей былой славы. Тотчас те же самые вещи, которые только что казались вам будничными (он ведь в самом деле выглядел совершенно обыкновенно), теперь поражают вас как особые признаки трагедии. Король Лир, дядюшка Лир является даже более трагическим героем когда он топчется на одном месте, чем когда он действительно убивает тюремного охранника, повесившего его дочь.
Итак, каков же результат нашего маленького расследования о популярном значении понятия «трагедия»? Результат следующий: мы констатировали, что термин «трагедия» не только синонимичен «судьбе», но также синонимичен нашему знанию о медленной и неумолимой предопределенности судьбы другого человека. Нашим следующим шагом будет понять, что подразумевается под «судьбой».
Из двух намеренно неконкретных примеров, которые я выбрал, одна вещь все же может быть выведена. То, что мы узнаем о судьбе другого человека, гораздо больше, чем он сам знает о себе. На самом деле, если он полагает себя трагической фигурой, действует соответственно, то он перестает нас интересовать. Наши знания о его судьбе — не объективные знания. Наше воображение порождает таких чудовищ, которых предмет нашего сочувствия, может быть, никогда не видел. Он, возможно, сталкивался с другими ужасными вещами, иными бессонными ночами, с другими перехватывающими дух случаями, о которых мы понятия не имеем. Линия судьбы, которая ex post facto[1] кажется нам такой ясной, в реальности возможно была диким знаком, переплетенным с другими знаками судьбы или судеб. Тот или иной, социальный или экономический фон, который, если мы являемся приверженцами марксизма, кажется, сыграл важную роль в жизни героя, возможно, не имел ничего общего с этим в каком-то частном случае, хотя это, кажется, так четко все объясняет. Следовательно, все, чем мы владеем в отношении нашего собственного мнения о трагической судьбе другого человека, это горстка фактов, большинство из которых человек может отвергнуть; но к этому добавлено то, что дает наше воображение, и это наше воображение управляется звуковой логикой, а наша звуковая логика настолько загипнотизирована условно принятыми правилами причины и следствия, что она скорее придумает причину, и видоизменит следствие, чем не сделает ничего подобного.
А теперь посмотрим, что произошло. Сплетни вокруг судьбы человека автоматически привели нас к построению сценической трагедии, отчасти потому что мы уже видели много им подобных в театрах или в других местах для развлечений, но в основном потому что мы цепляемся к тем же самым железным прутьям детерминизма, которые уже очень давно держат в заточении дух драматургии. И вот где лежит трагедия трагедии.
Примем во внимание следующую забавную позицию: с одной стороны, написанная трагедия относится к «креативной» (художественной) литературе, хотя одновременно она цепляется к старым правилам, к умершим традициям, которые другие формы литературы с наслаждением ломают, находя в этом процессе совершенную свободу, свободу, без которой никакое искусство не может процветать, и, с другой стороны, написанная трагедия также принадлежит сцене, — и также здесь театр торжествует из-за свободы причудливых сцен и гения индивидуального актерского исполнения. Наивысшие достижения поэзии, прозы, художественного, театрального искусств характеризуются нерациональным и нелогичным, тем духом свободной воли, которая щелкает своими радужными пальцами перед лицом самодовольной причинности. Но где находится соответствующее развитие в драме? Какие шедевры мы можем назвать, за исключением немногих трагедий-снов, написанных с блистательным гением «Король Лир» или «Гамлет», «Ревизор» Гоголя, и, может быть, одна или две драмы Ибсена (последние с оговоркой), какие шедевры мы можем назвать, которые могли бы быть сопоставлены с бесчисленными прославленными романами, короткими рассказами и стихотворениями, сочиненными за последние три или четыре столетия? Какие драмы, упрощенно говоря, иногда перечитываются?
Самые популярные драмы вчерашнего дня находятся на одном уровне с самыми плохими романами того же времени. Самые лучшие драмы вчерашнего дня находятся на уровне журнальных рассказов и толстых бестселлеров. И наивысшая форма драматического искусства — трагедия — в лучшем случае подобная механической игрушке, сделанной в Греции, которую маленькие дети заводят на ковре, и ползают за ней на четвереньках.
Я ссылался на две величайшие пьесы Шекспира как на трагедии-сны, и в том же смысле я бы хотел назвать гоголевский «Ревизор» пьесой-сном, или флоберовскую «Бувар и Пекюше» — повестью-сном. Мое определение безусловно не имеет ничего общего с тем особым родом претенциозных «пьес-снов», которые были одно время популярными, и которые в самом деле управлялись бдительной причинностью, а то и чем похуже, как, например, фрейдизм. Я называю «Короля Лира» и «Гамлета» трагедиями-снами потому, что логика сна, точнее — логика ночного кошмара, здесь заменяет элементы драматического детерминизма. В связи с этим, я хочу подчеркнуть, что тот путь, идя по которому ставят Шекспира