страстям
и поздняя объемлет нас тревога,
слетает в мир посланник чуткий Бога
и небеса указывает нам.
26 сентября 1918
5. Силы
Поведал ангел мне: порочная жена
для ветреных утех покинула супруга,
и вскоре умер он, жестокого недуга
недолгий, кроткий раб… Из-за морей она,
вину свою познав, тревожно возвратилась,
прощенья жаждала и только прах нашла…
Ночь беспросветная, печали ночь сошла.
Вдова бессонная рыдала и молилась,
томима памятью блистательных грехов,
и медленно брела по дому. Звон шагов,
скрип половиц гнилых в покоях одиноких,
все было как упрек, и слезы без конца
лились и сердце жгли. Исчез с ее лица
румянец радостный. В ее мольбах глубоких,
в дрожанье сжатых рук смерть ранняя была.
Тускнели впалые, заплаканные очи,
но скорбная душа ответа все ждала.
Воистину она раскаялась в те ночи!
И это видел Бог, и Он меня призвал
и чудо совершить позволил: я из рая
спустился в некий сад, могилу отыскал,
как вихорь, пролетел над гробовым крестом,
и сила дивная, мне данная Творцом,
вдохнула снова жизнь в безобразное тело…
Земля растрескалась. Могила опустела.
Передо мной стоял недавний труп, теперь —
широкоплечий муж; и я, взмахнув крылами,
«Иди!» сказал ему, и твердыми шагами
он к дому подошел, раскрыл бесшумно дверь,
вошел, как некогда, высокий, тихий, стройный,
благословил ее, в чело поцеловал
и вновь ушел во мрак с улыбкою спокойной.
27 сентября 1918
6. Власти
Чу! Крыльев шум… и слуги сатаны
рассеялись пред ангелами Власти.
И в нас самих, как бурей, сметены
виденья зла, виденья темной страсти.
Шум крыльев, клик… Летят они, трубя,
могучие, багряно-огневые.
Стремясь, гремят их песни грозовые.
Летят они, все грешное губя.
Спускаются, неправых строго судят,
и перед ними падаем мы ниц.
Они блестят, как множество зарниц,
они трубят и души сонных будят.
Открыло им закон свой Божество,
Царь над царями грозно-величавый,
и в отблеске Его безмерной славы,
шумя, кружатся ангелы Его.
28 сентября 1918
7. Начала
На чьем плече, как голубь, спит луна
и чья ладонь под облаком румяным?
Кем ставится стеклянная стена
перед волной, на берегу песчаном?
Гул наших струн, и жизни каждый вздох,
и бред земли — кто, кроме смертных, слышит?
Вот — ночь, вот — день; скажи, кто там колышет
кадило зорь? — Я вижу четырех:
на четырех цветных вершинах горных
они стоят, и ты не знаешь, чей
прекрасней лик, и тысяча очей
горят у них на крыльях нежно-черных.
Один — всю твердь, как чашу, поднимает,
отхлынуть тот велит волнам морским,
один — земле взывающей внимает,
тот — властвует над пламенем благим.
23 сентября 1918
8. Архангелы
Поставь на правый путь! Сомнения развей…
Ночь давит над землей, и ночь — в душе моей.
И страшно мне уснуть, и бодрствовать невмочь.
Небытия намек я чую в эту ночь.
И страшно мне уснуть.
Я верю, ты придешь, наставник неземной,
на миг, на краткий миг восстанешь предо мной.
Я верю, ты придешь!
Ты знаешь мира ложь, бессилье, сумрак наш,
невидимого мне попутчика ты дашь.
Ты знаешь мира ложь.
И вот подходишь ты. Немею и дрожу,
движенье верное руки твоей слежу.
И вот отходишь ты.
Средь чуждой темноты я вижу путь прямой.
О, дух пророческий, ты говоришь, он — мой?
Средь чуждой темноты…
Но я боюсь идти: могу свернуть, упасть.
И льстива, и страшна ночного беса власть.
О, я боюсь идти…
«Не бойся: по пути ты не один пойдешь.
Не будешь ты один и если соскользнешь
с высокого пути…»
28 сентября 1918
В часы полуночи унылой
отчетливее сердца стук,
и ближе спутник яснокрылый,
Он приближается, но вскоре
я забываюсь, и во сне
я вижу бурю, вижу море
и дев, смеющихся на дне.
Земного, темного неверья
он знает бездны и грустит,
и светлые роняет перья,
и робко в душу мне глядит.
И веет, крылья опуская,
очарованьем тишины,
и тихо дышит, разгоняя
мои кощунственные сны…
И я, проснувшись, ненавижу
губительную жизнь мою,
тень отлетающую вижу
и вижу за окном зарю.
И падают лучи дневные…
От них вся комната светла:
они ведь — перья золотые
с его незримого крыла.
Крым
Назло неистовым тревогам,
как роза, данная мне Богом,
во храме памяти сверкай!..
Тебя покинул я во мраке:
качаясь, огненные знаки
в туманном небе спор вели
над гулом берегов коварных.
Кругом, на столбиках янтарных,
стояли в бухте корабли.
В краю неласковом скучая,
все помню — плавные поля,
пучки густые молочая,
вкус теплых ягод кизиля;
я любовался мотыльками
степными — с красными глазками
на темных крылышках… Текла
от тени к тени золотистой,
подобна музыке волнистой,
неизъяснимая яйла!
О, тиховейные долины,
полдневный трепет над травой,
и холм — залет перепелиный…
расщелин древних, где у края
цветут пионы, обагряя
чертополоха чешую,
и лиловеет орхидея…
О, рощи буковые, где я
подслушал, Пан, свирель твою!
Воображаю грань крутую
и прихотливую яйлы,
и там — таинственную тую,
а у подножия скалы —
сосновый лес… С вершины острой
так ясно виден берег пестрый,
хоть наклонись да подбери!
Там я не раз, весною дальней,
встречал, как счастье, луч начальный
и ветер сладостный зари…
Там, ночью звездной, я порою
о крыльях грезил… Вдалеке,
меж гулким морем и горою,
огни в знакомом городке,
как горсть алмазных ожерелий,
небрежно брошенных, горели
сквозь дымку зыбкую, и шум
далеких волн и шорох бора
мне посылали без разбора
за роем рой нестройных дум!
Любил я странствовать по Крыму…
Бахчисарая тополя
встают навстречу пилигриму,
в кофейне маленькой, туманной,
эстампы английские странно
со стен засаленных глядят,
лет полтораста им — и боле:
бои былые — тучи, поле
и куртки красные солдат.
И посетил я по дороге
белел на каменном пороге.
В сенях воздушных капал ключ
очарованья, ключ печали,
и сказки вечные журчали
в ночной прозрачной тишине,
и звезды сыпались над садом.
Вдруг Пушкин встал со мною рядом
и ясно улыбнулся мне…
О, греза, где мы ни бродили!
Там дни сменялись, как стихи…
Баюкал ветер, а будили
в цветущих селах петухи.
Я видел мертвый город: ямы
былых темниц, глухие храмы,
безмолвный холм Чуфуткалэ…
Небес я видел блеск блаженный,
кремнистый путь, и скит смиренный,
и кельи древние в скале.
На перевале отдаленном
мне предложил, с поклоном сонным.
Я утомлен был. Над тропой
сгущались душные потемки;
в плечо впивался мне котомки
к тому ж над лысиною горной
повисла туча, словно черный,
И тучу, полную жемчужин,
проткнула с хохотом гроза,
в татарской хижине: буза,
черешни, пресный сыр овечий…
Темнело. Тающие свечи
на круглом низеньком столе,
покрытом пестрой скатереткой,
мерцали ласково и кротко
в пахучей, теплой полумгле.
И синим утром я обратно
спустился к морю по пятам
своей же тени. Неопрятно
цвели на кручах, тут и там,
деревья тусклые Иуды,
на камнях млели изумруды
дремотных ящериц, тропа
вилась меж садиков веселых;
пел ручеек, на частоколах
белели козьи черепа.
О, заколдованный, о, дальний
воспоминаний уголок!
Внизу, над морем, цвет миндальный,
и за поляною поляна,
и кедры мощные Ливана,
аллей пленительная мгла
(приют любви моей туманной!),
и восковая мушмула…
Меня те рощи позабыли…
В душе остался мне от них
лишь тонкий слой цветочной пыли…
К закату листья дум моих
при первом ветре обратятся,
но если Богом мне простятся
мечты ночей, ошибки дня,
и буду я в раю небесном,
он чем-то издавна известным
повеет, верно, на меня!
30 июня 1920
Сон на Акрополе
Я эти сны люблю и ненавижу.
Ты знаешь ли их странную игру?
На миг один, как стая птиц роскошных,
в действительность ворвется вдруг былое
и вкруг тебя, сверкая, закружится
и улетит, всю душу взволновав.
Я в первый раз Акрополь посещал…
Убогий грек со стразом на мизинце,
все добросовестно мне объясняя,
вводил меня в разрушенные храмы
своих непостижимых предков. Маки
алели меж камней, и мимолетно
подумал я, что мраморные глыбы,
усеянные маками, похожи
на мертвецов с пурпурными устами…
Мы миновали желтые колонны
и с вышины увидели окрестность.
Взглянул я вниз, и чудо совершилось…
То южное ли солнце подшутило
над северной, тоскующей душой,
иль слишком жадные глаза поэта
мучительно и чудно обманулись,
не ведаю… Но вдруг исчезли горы,
гладь синяя мерцающего моря
в цветущую равнину превратилась:
ромашек золотистые сердца,
и вдовий цвет лиловый и пушистый,
и колокольчики — я различал
в траве густой, лоснящейся на солнце…
Преобразились белые Афины.
все — сизые, полуслепые избы,
кабак с зеленой вывеской, часовня,
да мальчики, играющие в бабки,
да жалобно мычащая корова,
да пьяница, и пьяный русский ветер,
вздувающий рубашку на спине…
А там, вдали, меж полем и деревней,
я вижу лес, как молодость, веселый,
березовый, бледно-зеленый лес,
и просветы тропинок своенравных…
Как хочется предаться их извивам,
блуждать, мечтать, срывать кору с берез
и обнимать янтарный, влажный ствол,
льнуть, льнуть к нему и грудью, и губами,
Все вижу: блеск песчинки на тропе,
и труп крота близ горки чернозема,
и пестрого жука на черной шкурке…
А сам я (о, как сладко-совершенно
мне это чудилось!) — я сам стою
на деревенском кладбище, где дышит
так пряно тень черемухи склоненной,
где меж могил алеет земляника,
где сыплются ольховые сережки
на старые, горбатые кресты…
поскрипывал, прилежно рассуждая
о стройности дорических колонн
и о былых властительных богинях.
Что мне до них? Я видел сон иной.
День увидал. Внизу горели окна.
На запад шли оранжевые тучи.
«Благодарю», — промолвил я поспешно,
и на ладонь услужливого грека
упало несколько монет дырявых.
Так — за мечту платил я серебром…
25 апреля 1919
Афины
Странствия
Ты много странствовал. Рассказ холодный твой
я ныне слушаю не с завистью живой,
а с чувством сложного, глухого сожаленья.
Мне горько за тебя. Скитался долго ты;
везде вокруг себя единой красоты
разнообразные ты видел проявленья,
и многих городов в записках путевых
тобой приведены бесцветные названья.
Но ты не испытал тоски очарованья!
На желтом мраморе святилищ вековых,
на крыльях пестрых птиц, роскошных насекомых
узор ты примечал, не чуя Божества;
стыдливой музыке наречий незнакомых
с улыбкой ты внимал, а выучил слова
приветствий утренних, вечерних пожеланий;
в пустынях, в городах иль ночью, на поляне,
сияющей в лесу как озеро, о нет,
не содрогался ты, внезапно потрясенный
сознаньем бытия… И через много лет
ты возвращаешься, но смотришь изумленно,
когда я говорю, что сладостно потом
о странствиях мечтать, о прошлом золотом,
и вдруг припоминать, в тревоге, в умиленье
мучительном не то, что знать бы всякий мог,
а мелочь дивную, оттенок, миг, намек, —
звезду под деревом да песню в отдаленье.
14 февраля 1920
«Над землею стоит голубеющий пар…»
Над землею стоит голубеющий пар.
Почки лип озарили аллею;
и с нелепою песенкой первый комар
мне щекочет настойчиво шею…
И тоску по иной, сочно-черной весне —
вдохновенное воспоминанье —
ах, какую тоску! — пробуждает во мне
комариное это жужжанье…
20 февраля 1920
Fоотваll[7]
Я видел, за тобой шел юноша, похожий
на многих; знал я все: походку, трубку, смех.
Да и таких, как ты, немало ведь, и что же,
люблю по-разному их всех.
Вы проходили там, где дружественно-рьяно
играли мы, кружась под зимней синевой.
Отрадная игра! Широкая поляна,
пестрят рубашки; мяч живой
то мечется в ногах, как молния кривая,
то — выстрела звучней — взвивается, и вот
подпрыгиваю я, с размаху прерывая
его стремительный полет.
Увидя мой удар, уверенно-умелый,
спросила ты, следя вращающийся мяч:
знаком ли он тебе — вон тот, в фуфайке белой,
Твой спутник отвечал, что, кажется, я родом
из дикой той страны, где каплет кровь на снег,
и, трубку пососав, заметил мимоходом,
И дальше вы пошли. Туманясь, удалился
твой голос солнечный. Я видел, как твой друг
последовал, дымя, потом остановился
и трубкой стукнул о каблук.
А там все прыгал мяч, и ведать не могли вы,
что вот один из тех беспечных игроков
в молчанье, по ночам, творит, неторопливый,
созвучья для иных веков.
26 февраля 1920
Кембридж
«Безвозвратная, вечно-родная…»
Безвозвратная, вечно-родная,
эти слезы, чуть слышно звенящие,
проливал я, тебя вспоминая.
Поглядел я на звезды, горящие,
как высокие скорбные мысли,
и лучи удлинялись колючие,
ослепили меня и повисли
на ресницах жемчужины жгучие.
О, стекайте по тайным морщинам,
слезы яркие, слезы тяжелые!
Над минувшим, над счастьем единым
разгорайтесь, лучи невеселые…
Все ушло, все дороги смешались,
разлюбил я напевы искусные…
Только звезды у сердца остались,
только звезды, большие и грустные…
4 марта 1920
Движенье
Искусственное тел передвиженье —
вот разума древнейшая любовь,
и в этом жадно ищет отраженья
под кожею кружащаяся кровь.
Чу! По