материалы для неизвестной постройки. После первого потрясенного узнавания — внезапного чувства «так вот, о чем я стану писать» — роман принимается вскармливать сам себя; процесс идет только в сознании, не на бумаге; и чтобы в любой наобум выбранный миг выяснить, какой фазы развития он достиг, мне нет нужды точно осознавать каждую отдельную фразу. Я ощущаю внутри себя некий тихий рост, что-то там разворачивается, и сознаю, что все детали уже там, что на самом деле я ясно увижу их, если пригляжусь, если застопорю машину и открою её внутреннее отделение; однако я предпочитаю ждать, пока то, что приблизительно именуется вдохновением, не закончит за меня эту работу. Затем наступает минута, когда мне сообщают изнутри, что постройка полностью завершена. Теперь остается только взять карандаш или ручку и описать ее. Поскольку это законченное строение, смутно освещенное в сознании, можно сравнить с живописным полотном, и поскольку для должного его восприятия вовсе нет необходимости постепенно перемещаться вдоль него слева направо, я могу, принимаясь за описание картины, осветить фонариком любую ее часть или частицу. Я не начинаю мой роман непременно с начала. Я не добираюсь до третьей главы прежде, чем добраться до четвертой. Я не двигаюсь покорно от одной страницы к другой по порядку; нет, я выбираю кусочек тут, кусочек там, пока не заполню, на бумаге, все пустоты. Вот почему я люблю писать рассказы и романы на справочных карточках, нумеруя их позже, когда все уже кончено. Каждая карточка переписывается по многу раз. Три, примерно, карточки образуют одну машинописную страницу, и когда я наконец чувствую, что представившаяся мне картина скопирована настолько верно, насколько это возможно физически,- увы, всегда остается несколько незастроенных участков, — тогда я диктую роман жене, и она печатает его в трех экземплярах.
В каком смысле вы копируете «представившуюся вам картину» романа?
Творческому писателю следует внимательно изучать труды своих конкурентов, в том числе и Всемогущего. Он должен обладать врожденной способностью не только пересоздавать, но и воссоздавать мир. Чтобы с успехом проделать это, избежав повторения чьих-то усилий, художник должен знать данный ему мир. Воображение без знания ведет лишь на задворки примитивного искусства, к каракулям ребенка на заборе или речам безумца на рыночной площади. Искусство простым не бывает. Возвращаясь к дням моего преподавания: я автоматически снижал оценки студентам, которые прибегали к ужасной фразе «искренний и простой» — «Стиль Флобера всегда искренний и простой», — полагая, будто для прозы или поэзии это самый большой комплимент. Когда я однажды вычеркнул эту фразу, карандашом, разгневавшимся до того, что он продрал бумагу, студент пожаловался, что его всегда так учили: «Искусство простота, искусство искренность». Когда-нибудь я всё же доберусь до источника этой пошлой чуши. Училка из Огайо? Прогрессивный осел из Нью-Йорка? Потому что, конечно же, искусство в высших своих проявлениях фантастически обманчиво и сложно.
Поговорим о современном искусстве. Критики расходятся в мнениях о современной абстрактной живописи — искренна она или обманчива, проста или сложна. Каково ваше мнение?
Я не вижу какой-либо существенной разницы между абстрактным и примитивным искусством. И то, и другое искренне и просто. Естественно, в этих вопросах не следует обобщать — в счет идет только отдельный художник. Если однако мы примем на миг общую идею «современного искусства», нам придется признать, что беда его в том, что оно слишком банально, подражательно и академично. Пятна и кляксы просто-напросто заменили общедоступные красивости столетней давности — изображения итальянских девушек, благообразных нищих, романтических руин и так далее. Но подобно тому как среди этих банальных полотен могло попасться творение подлинного художника, с более богатой игрой света и тени, с какой-то оригинальной чертой неистовства или нежности, так и в ряду банальностей примитивного или абстрактного искусства можно наткнуться на проблеск большого таланта. В картинах и книгах мне интересен только талант. Не общие идеи, а личный вклад.
Произведение искусства ровным счетом никакого значения для общества не имеет. Оно значимо только для отдельного человека, и только отдельный читатель значим для меня. Мне наплевать на группы, сообщества, массы, и тому подобное. Впрочем, мне нет дела и до лозунга «искусство ради искусства» — потому что, к сожалению, такие его проповедники, как, скажем, Оскар Уайльд и разного рода изысканные поэты, были на деле отъявленными моралистами и дидактиками нет никакого сомнения в том, что литературное произведение защищено от плесени и ржавчины не его значением для общества, а уровнем искусства в нем, и только искусства.
Что вы хотите совершить или превзойти — или это не должно занимать писателя?
Ну, в смысле свершений у меня, разумеется, нет 35-летнего плана или программы, но есть обоснованные подозрения, касающиеся моей посмертной жизни в литературе. Я улавливаю кое-какие намеки, ощущаю веяние неких обещаний. Несомненно, будут подъемы и спады и долгие периоды забвения. При попустительстве Дьявола я открываю газету 2063 года и в какой-нибудь статье на книжной полосе нахожу следующее: «Никто теперь не читает Набокова или Фулмерфолда». Ужасный вопрос: «Кто он, этот бедный Фулмерфолд?»
Раз уж мы заговорили о самооценке — что вам кажется основным вашим недостатком как писателя — кроме того, что вас забудут?
Отсутствие непосредственности; навязчивость параллельных мыслей, мыслей второго, третьего плана; неспособность нормально выражаться ни на одном языке, не составив предварительно каждое клятое предложение в ванне, в уме, за письменным столом.
Сейчас, позвольте заметить, предложения у вас получаются совсем неплохие.
Это иллюзия.
Ваш ответ можно принять в качестве подтверждения замечаний критиков о том, что вы «неисправимый обманщик», «мистификатор» и «литературный провокатор». Кем вы себя видите?
Пожалуй, любимый мой факт, касающийся меня самого, состоит в том, что меня никогда не расстраивали критическая желчь или жалость, и я не разу в жизни не попросил о критическом отзыве и не поблагодарил за него. Второй мой излюбленный факт — или хватит одного?
Нет, пожалуйста, продолжайте.
Второй сводится к тому, что с юности — я покинул Россию в 19 лет — мое политическое кредо остается таким же бесцветным и неизменным, как старая серая скала. Оно традиционно до банальности. Свобода слова, свобода мысли, свобода искусства. Общественный или экономический строй идеального государства мало меня заботит. Мои желания скромны. Портреты главы государства не должны превосходить размером почтовой марки. Никаких пыток и казней. Никакой музыки, кроме той, что звучит в наушниках или в театрах.
Почему никакой музыки?
У меня нет музыкального слуха, это недостаток, о котором я горько сожалею. Когда я бываю на концерте, — а это случается примерно раз в пять лет, — я в порядке игры стараюсь следить за связью и взаимоотношениями звуков, но больше чем на несколько минут меня не хватает. Зрительные впечатления, отражения рук на лакированной поверхности дерева, прилежная лысина, склонившаяся над скрипкой, все это берет верх, и вскоре движения музыкантов нагоняют на меня безмерную скуку. Я очень поверхностно знаю музыку; у меня есть особая причина считать эту мою безграмотность и неспособность прискорбной и несправедливой: в моей семье имеется превосходный певец — мой собственный сын. Его большие дарования, редкая красота его баса, и ожидающая его прекрасная карьера — все это глубоко меня волнует, и я чувствую себя дураком, присутствуя при профессиональных разговорах музыкантов. Я отлично понимаю, что существует множество параллелей между художественными формами музыки и литературы, особенно по части структуры, но что я могу сделать, если слух и мозг не желают сотрудничать? Я нашел довольно необычную замену музыке в шахматах — говоря точнее, в сочинении шахматных задач.
Другая замена, конечно же, — это ваша музыкальная проза и поэзия. В качестве одного из немногих авторов, которым удавалось с такой выразительностью писать более чем на одном языке, как бы вы охарактеризовали структурные различия между русским и английским языками, на каждом из которых вы, как считается, пишете с одинаковой легкостью?
По простому количеству слов английский гораздо богаче русского. Это особенно заметно в существительных и прилагательных. Довольно докучливая черта, свойственная русскому — это недостаток, неточность и неуклюжесть технических терминов. Например, простая фраза «to park a car»4 приобретает вид, — если перевести ее обратно с русского — «to leave an automobile standing for a long time»5. Русский, по крайней мере благопристойный русский, куда формальней благопристойного английского. Так, русское слово для «sexual» — половой — отчасти неприлично и не годится для употребления направо-налево То же относится к русским терминам, описывающим различные анатомические и биологические понятия, которые часто и легко используются в английском разговоре. С другой стороны, русский обладает превосходством в словах, передающих оттенки движения, жестикуляции, чувства. Так, изменив начало слова, для чего существует на выбор десяток предлогов, можно выразить на русском очень тонкие оттенки длительности и напряженности. Синтаксически английский исключительно гибкий инструмент, но русский допускает еще более тонкие изгибы и повороты. Переводить с русского на английский немного легче, чем с английского на русский, и в десять раз легче, чем с английского на французский.
Вы сказали, что не напишете больше ни одного романа на русском. Почему?
Во время великой и все еще невоспетой эры русского интеллектуального изгнанничества — примерно между 1920-м и 1940-м годами — книги, писавшиеся по-русски эмигрантами из России и публиковавшиеся эмигрантскими издательствами за границей, охотно покупались либо брались в библиотеках читателями-эмигрантами, оставаясь полностью запретными в Советской России то же и сейчас (исключение сделано для нескольких умерших авторов, таких как Куприн и Бунин, чьи книги, подвергнутые строгой цензуре, были недавно там переизданы), независимо от темы рассказа или стихотворения. Эмигрантский роман, напечатанный, например, в Париже и продававшийся во всей свободной Европе, мог тогда разойтись в количестве 1000 или 2000 экземпляров — это был бы бестселлер, — однако каждый экземпляр переходил бы еще из рук в руки и читался по меньшей мере двадцатью людьми, или по меньшей мере пятьюдесятью за год, если попадал в русские библиотеки, которых в одной Западной Европе были сотни. Можно сказать, что эра изгнанничества закончилась во время Второй мировой войны. Старые писатели умерли, русские издатели исчезли, и, что хуже всего, общая атмосфера эмигрантской культуры, с её блеском, энергией, чистотой и силой отклика, истощилась до ручейка русскоязычных периодических журналов, худосочных по одаренности авторов и провинциальных по тону. Теперь о моем случае: дело было, в сущности говоря, не в финансовой стороне; не думаю, чтобы мои русские книги когда-либо приносили мне больше нескольких сот долларов в год, к тому же я стою за башню из слоновой кости, и за сочинительство ради того, чтобы доставить удовольствие одному читателю — себе