до дому, Ив (первый жених Анны, чудаковатый и немного женственный, который потом ее бросил) обнял ее в темноте подъезда. Внезапно она ощутила, что у него мокрое лицо. Он прикрыл его ладонью и стал искать в кармане платок. «Дождик в раю, — проговорил он, — счастье луковое… стал волей-неволей бедный Ив плакучей ивою». Он поцеловал ее в уголок рта, потом высморкался с негромким хлюпающим звуком. «Взрослые люди не плачут», — сказала Анна. «А я и не взрослый, — всхлипнув, ответил он, — месяц ребячится, мокрая мостовая ребячится, любовь — вообще малютка, мед посасывает…» — «Перестань, пожалуйста, — сказала она. — Ты же знаешь, я терпеть не могу, когда ты начинаешь подобные разговоры. Это так дурацки наивно, так…» — «-ивно», — вздохнул он. Он снова ее поцеловал, и некоторое время они стояли, словно расплывающаяся в темноте статуя о двух туманных головах. Прошел полицейский, ведя на поводке ночь, дал ей обнюхать столбик с почтовым ящиком. «Я не меньше тебя счастлива, — сказала она, — но я же не плачу и не говорю глупостей». — «Но разве ты не понимаешь, — прошептал он, — что счастье — это, в лучшем случае, пересмешник собственной смерти?» — «Спокойной ночи», — сказала Анна, ускользая из его объятий. «Завтра в восемь», — прокричал он ей вслед. Он ласково погладил дверь и вышел на улицу. «Красивая, нежная, — бормотал он в раздумье, — я ее люблю, но что толку, если мы все равно умрем. Не вынести мне этого обратного течения времени. Наш последний поцелуй уже умер, а «Женщина в белом» (фильм, который они смотрели в тот вечер) вообще окоченела, и полицейский, что мимо шел, тоже умер, и дверь мертва до гвоздей. И эта мысль успела почить. Прав Коутс (доктор), что у меня слишком маленькое сердце для моего веса. И моего беса». Он продолжал брести, разговаривая сам с собой, а тень его то вытягивалась, то приседала в реверансе, скользя по окружности вокруг фонарного столба. Дойдя до своего унылого пансиона, он долго взбирался по темной лестнице. Прежде чем лечь спать, он постучался к фокуснику. Старичок стоял в одном белье, внимательно разглядывая пару черных брюк. «Ну как?» — спросил Ив. «Не нравится им, вишь, мой выговор, — отвечал тот, — да, думаю, все одно они меня в программу вставят». Ив присел на кровать. «Вам бы волосы покрасить», — сказал он. «Не такой я седой, как лысый», — отвечал фокусник. «Я вот иногда думаю, — сказал Ив, — куда деваются волосы, когда вылезают, ногти и все остальное — ведь где-то они должны существовать?» — «Опять напился», — предположил фокусник без особого интереса. Он аккуратно сложил брюки и согнал Ива с кровати, чтобы расстелить их под матрацем. Ив пересел на стул. На икрах у фокусника топорщились волоски; поджав губы, он ласковыми движениями легких рук укладывал брюки. «Просто я счастлив», — сказал Ив. «Не похоже», — мрачно заметил старичок. «Можно я вам кролика куплю?» — спросил Ив. «Напрокат возьму, коли надобно будет», — ответил тот, протягивая «коли надобно», как бесконечную ленту. «Смешная профессия, — сказал Ив, — шурум-бурум, будто у спятившего карманника. Что побирушка с шапкой медяков, что ваш цилиндр с глазуньей. Одинаково до глупости». — «К оскорблениям мы привычные», — сказал фокусник. Он спокойно выключил свет, и Ив выбрался ощупью. Книги на кровати в его комнате, кажется, не желали сдвигаться с места. Раздеваясь, он представил себе залитую солнцем прачечную: пунцовые запястья, выныривающие из голубой воды, — блаженное, запретное виденье. А может, он попросит Анну выстирать ему рубашку? А он действительно опять ее рассердил? А она в самом деле верит, что они когда-нибудь поженятся? Невинные глаза, под ними бледные мелкие веснушечки на блестящей коже. Правый передний зуб чуть выдается вперед. Нежная теплая шея. Он снова почувствовал прилив слез. Будет ли с ней то же, что с Маей, Юной, Юлией, Августой и прочими его романами, от которых не осталось и угольков? Он слышал, как танцовщица в соседней комнате запирает дверь, умывается, со стуком ставит кувшин, мечтательно откашливается. Что-то со звоном упало. Захрапел фокусник».
ГЛАВА ОДИННАДЦАТАЯ
Я быстро приближаюсь к поворотному пункту внутренней жизни Себастьяна, и когда готовая часть работы видится мне в тусклых отблесках еще предстоящего труда, делается не по себе. Удалось ли мне до сих пор сохранять в рассказе о жизни Себастьяна обещанную мной беспристрастность, удастся ли мне это в заключительной части? Изнуряющая борьба с чужим языком и полное отсутствие литературного опыта не располагают к особой самоуверенности, но даже если я в предыдущих главах со своей задачей не справился, я все равно полон решимости продолжать, тайно уверенный, что тень самого Себастьяна каким-то особым, ненавязчивым образом пытается мне помочь.
Я получал, однако, и более явную помощь. Поэт П. Дж. Шелдон, который между 1927 и 1930 годами часто виделся с Клэр и Себастьяном и которого я навестил вскоре после своей странной полувстречи с Клэр, любезно согласился рассказать мне все, что ему известно. Он же спустя два-три месяца, когда я уже приступил к этой книге, поведал мне о судьбе бедняжки. Как случилось, что ее, молодую и на вид здоровую женщину, подстерегала смерть от кровотечения у пустой колыбели? Он говорил, в каком она была восторге, когда роман «Успех» оправдал свое название — успех был на этот раз настоящий. Всегда будет загадкой, почему одна прекрасная книга получает заслуженные лавры, а другая, не менее прекрасная, проваливается. Как и с первым своим романом, Себастьян пальцем не шевельнул, чтобы потянуть за нити, которые обеспечили бы «Успеху» и приветственные крики, и бурные рукоплескания. Когда бюро газетных вырезок начало осыпать его образчиками хвалы, он не только на них не подписался, но не стал рассылать и благодарственных писем доброжелательным критикам. Себастьян находил неуместным и даже оскорбительным выражать признательность тому, кто отзывается о книге, выполняя свой долг, и тем подмешивать к холодящей невозмутимости беспристрастного суда тепловатую «человечность» отношений. Более того, единожды начав, он вынужден был бы уже благодарить и благодарить за всякую строчку, чтобы не обидеть критика внезапной забывчивостью, и эта влажная расслабляющая теплота привела бы в конце концов к тому, что, несмотря на всем известную честность того или иного критика, благодарный автор никогда, никогда уже полностью, не был бы уверен, что в тот или иной отзыв не прокралась на цыпочках личная симпатия.
Слава в наше время стала слишком обычным явлением, чтобы спутать ее с ореолом, не меркнущим вокруг настоящей книги. Чего именно заслуживал Себастьян, Клэр не интересовало — она хотела наслаждаться его успехом. Ей хотелось видеться с людьми, желавшими видеть Себастьяна, — он с ними видеться решительно не хотел. Ей хотелось слышать, как люди обсуждают «Успех», — Себастьян заявлял, что его эта книга больше не интересует. Ей хотелось, чтобы Себастьян вступил в какой-нибудь литературный клуб и общался с другими писателями, — Себастьян раз или два влезал в накрахмаленную рубашку, чтобы потом ее скинуть, так и не проронив ни единого слова на обеде, устроенном в его честь. Он неважно себя чувствовал. Он плохо спал. На него находили безумные припадки гнева — для Клэр это было новостью. Как-то раз, когда он работал в своем кабинете над «Потешной горой», пытаясь не сойти с крутой и скользкой тропинки, вьющейся меж темных утесов невралгической боли, вошла Клэр и самым кротким голосом спросила, готов ли он принять посетителя.
— Нет, — ответил Себастьян, скалясь над только что написанным словом.
— Но ты сам ему назначил в пять и…
— Ну, ты своего добилась!.. — взревел Себастьян, швыряя вечное перо в потрясенную белизну стены. — Дай ты мне поработать спокойно! — загремел он с такой силой, что П. Дж. Шелдон, игравший перед этим в шахматы с Клэр в соседней комнате, поднялся со своего места и прикрыл дверь в гостиную, где скромно дожидался маленький смирный человечек.
Время от времени на него накатывали приступы безудержной проказливости. Однажды, когда у них с Клэр обедали двое друзей, он придумал, как они потрясающе разыграют приятеля, с которым им предстояло встретиться после обеда. В чем заключался розыгрыш, Шелдон странным образом позабыл, он помнил только, что Себастьян хохотал и вертелся на каблуке, ударяя кулаком о кулак — жест, означающий, что он действительно развеселился. Все были страшно увлечены затеей, совсем было уже собрались ехать, Клэр вызвала такси и с сумочкой наготове стояла в своих сверкающих серебряных туфельках — как вдруг оказалось, что Себастьяна все это нисколько больше не интересует. Он поскучнел, стал зевать, почти не открывая рта, что пренеприятно, и наконец сказал, что выйдет погулять с собакой, а потом ляжет спать. У него тогда был маленький черный бультерьер — он потом заболел, и пришлось его усыпить.
Окончена была «Потешная гора», за нею — «Альбиносы в черном», наконец, третья и последняя его повесть — «Обратная сторона луны». Вы, конечно, помните прелестного героя этого рассказа — маленького смирного человечка, который, пока ждал поезда, тремя разными способами спас трех заблудившихся путешественников. Кстати, мистер Зиллер — самый, может быть, живой из всех героев Себастьяна, завершает «тему расследования», о которой я говорил в связи с «Граненой оправой» и «Успехом», — будто некая идея, постепенно прораставшая сквозь два романа, вдруг воплотилась в физическое бытие, и вот, мистер Зиллер склоняется перед нами в поклоне — каждая черточка его манер и внешности неповторима и осязаема: кустистые брови и умеренные усы, мягкий воротничок и кадык, который «ворочается, словно соглядатай за шпалерой{43}», карие глаза и винного цвета вены на большом крепком носу — «глядя на него, горбатый задумается, на месте ли его горб»; скромный черный галстук и старый зонт («утка в глубоком трауре»); густые заросли в ноздрях и — дивный сюрприз: само сияющее совершенство открывается нам, когда он снимает шляпу. Но чем лучше Себастьян писал, тем хуже себя чувствовал, особенно при перерывах в работе. Шелдон считает, что мир, созданный Себастьяном несколько лет спустя в последней книге («Сомнительный асфодель»), уже отбрасывал тени на все, что его окружало, и хитрые искусители, что скрывались за яркими масками его романов и повестей, завлекая все новыми авантюрами творчества, неуклонно вели его к роковой, единственной цели. Клэр он, казалось, любил не меньше, чем прежде, но, как следствие все более овладевавшего им острого ощущения смертности, их отношения