его голос.
Последняя перемена: клином летят журавли, их нежные стоны растворяются высоко в бирюзово-голубом небе над порыжевшей березовой рощей. Себастьян снова не один; он сидит на пепельно-сером стволе поваленного дерева. Велосипеду, поблескивающему спицами в зарослях орляка, дан отдых. Проплывает огромная бабочка, садится на зарубку пня, веером разложив бархатные крылья. Завтра обратно в город, в понедельник — в гимназию.
— Так это конец? Почему ты говоришь, что зимой мы не будем видеться? — спрашивает он во второй или третий раз. Ответа нет. — Ты и вправду влюблена в этого студента?
Силуэт сидящей девушки так и остается незаполненным, если не считать руки: загорелые тонкие пальцы играют с велосипедным насосом. Рукояткой насоса рука пишет на мягком песке слово «да», пишет по-английски, чтобы смягчить удар.
Занавес падает. Да, это конец. Такая малость, но сердце разбито. Больше он не спросит товарища, сидящего за соседней партой: «Ну, как твоя сестра?» Нельзя будет спрашивать старую мисс Форбс, которая иногда еще заходит, про ее ученицу. И как станет он будущим летом ходить по тем же дорожкам и смотреть на закат и съезжать к реке на велосипеде? (А оно, это лето, почти целиком было потрачено на увлечение футуристом Паном.)
Так удачно все совпало, что к вокзалу Шарлоттенбург, где я должен был сесть на парижский скорый, вез меня не кто иной, как брат Наташи Розановой. Я сказал, что странно было беседовать о давнем лете в сказочной России с его сестрой — ныне полненькой матерью двух мальчиков. Он ответил, что как нельзя более доволен своей работой в Берлине. После нескольких неудачных попыток я снова навел его на разговор о школьных годах Себастьяна.
— У меня ужасная память, — сказал он, — и вообще я слишком занят, чтобы из-за всякой ерунды предаваться сантиментам.
— Но вы, конечно же, помните, — сказал я, — какой-нибудь такой необыкновенный случай. Мне все интересно.
Он засмеялся: «Или вы не потратили уйму часов на разговоры с моей сестрой? Вот кто прошлое обожает. Она сказала, что вы ее собираетесь вывести в вашей книге такой, как давным-давно, и ей прямо не терпится».
— Ну, пожалуйста, попробуйте что-нибудь вспомнить, — настаивал я упрямо.
— Да говорю я вам, что ничего не помню, странный вы человек. Это совершенно бесполезно. Да и рассказать-то нечего, кроме обычной чепухи про списывание, зубрежку да всякие прозвища учителей. Вообще-то, неплохое было время… Только, знаете, ваш брат… как бы это сказать… в гимназии вашего брата не очень-то любили…
ГЛАВА ПЯТНАДЦАТАЯ
Как мог заметить читатель, до сих пор я старался сводить на нет свое присутствие в этой книге, избегая ссылок на обстоятельства собственной жизни, хотя те или иные штрихи прояснили бы, возможно, всю картину моего расследования. Так что не стану и сейчас вдаваться в деловые затруднения, которые обнаружились по моем возвращении в Париж, где я жил более или менее оседло: к розыскам моим они никакого отношения не имеют, и если я и упомянул их походя, то лишь затем, чтобы подчеркнуть: тема последней любви Себастьяна настолько меня захватила, что я с радостью выкинул из головы все мысли о последствиях, какие могли повлечь для меня столь долгие каникулы.
Я не жалел, что начал с берлинского следа — там мне, по крайней мере, представился нежданный случай заглянуть еще в одну главу Себастьянова прошлого. Теперь, когда одно имя вычеркнуто, у меня оставались еще три возможности. Заглянув в телефонную книгу, я убедился, что имена «Граун (фон), Элен» и «Речной, Поль» («де», как я заметил, отсутствовало) соответствуют полученным мною парижским адресам. Перспектива встретиться с мужьями была малоприятна, но неминуема. Третья дама, Лидия Богемская, не числилась ни в одном из двух справочников, то есть ни в телефонной книге, ни в другом шедевре Боттэна{48}, где адресаты даны по алфавиту названий улиц. Не беда, я знаю, где она когда-то жила, разыщу. Свой Париж я знаю хорошо, и мне сразу стало ясно, в какой последовательности делать визиты, чтобы уложить их в один день. Хочу добавить, если читатель удивлен моей манерой брать быка за рога, что я так же не люблю звонить по телефону, как и писать письма.
Дверь, в которую я постучал, открыл худой высокий пышноволосый человек в рубашке без воротничка, но медная подгалстучная запонка была на месте. В руке он держал шахматную фигуру — черного коня. Я поздоровался с ним по-русски.
— Входите, входите, — сказал он радостно, словно меня ждал.
— Меня зовут так-то, — сказал я.
— А меня, — вскричал он, — Пал Палыч Речной. — И он от души рассмеялся, словно отпустил добрую шутку. — Прошу вас, — сказал он, указывая фигурой на распахнутую дверь.
Он провел меня в скромную комнату со швейной машиной в углу и разлитым в воздухе собирательным запахом тесьмы и льняного белья. Боком к столу, накрытому клеенчатым шахматным полем с клетками, слишком тесным для фигур, сидел плотный мужчина. Он глядел на них искоса, а торчавший из угла его рта пустой мундштук глядел в другую сторону. Хорошенький мальчик лет четырех или пяти елозил коленями по полу в окружении маленьких автомобильчиков. Пал Палыч с размаху опустил своего коня на стол, и у того отлетела голова. Черные тщательно привинтили ее обратно.
— Присаживайтесь, — сказал Пал Палыч. — Это мой двоюродный брат, — добавил он.
Черные поклонились. Я сел на третий, он же последний, стул. Дитя подошло ко мне и молча протянуло новенький красно-синий карандаш.
— Я могу взять твою ладью, — сказали мрачно Черные, — но у меня есть ход получше.
Он приподнял ферзя и осторожненько втиснул его в толчею желтоватых пешек, одну из которых олицетворял наперсток.
Пал Палыч молнией спикировал на ферзя и взял его слоном, после чего разразился оглушительным хохотом.
— А вот теперь, — сказали невозмутимо Черные, когда Белые кончили хохотать, — ты и попался как кур в ощип. Шах, голуба.
Пока шел спор, а белые пытались взять ход назад, я огляделся. Я приметил портрет, изображающий то, что было когда-то царской семьей. И усы знаменитого генерала, лет пять назад оприходованного Москвой{49}. Еще я приметил явственную пружинную анатомию клопиного цвета кушетки, на которой, боюсь, спали все трое — муж, жена и ребенок. Цель посещения показалась мне вдруг нелепой до безумия. Еще я почему-то вспомнил цепочку фантасмагорических визитов Чичикова. Мальчик стал специально для меня рисовать автомобиль.
— К вашим услугам, — сказал Пал Палыч (он проиграл — Черные складывали в старую картонную коробку фигуры, — за вычетом наперстка). Я произнес тщательно заготовленную фразу, что хотел бы видеть его жену, поскольку она была в дружбе… ммм… с моими немецкими друзьями (я боялся раньше времени упоминать имя Себастьяна).
— Тогда вам придется обождать, — сказал Пал Палыч. — Она ушла в город по делам. Думаю, скоро вернется.
Я решил ждать, хоть и чувствовал, что вряд ли мне сегодня удастся наедине побеседовать с его женой. Однако у меня была надежда искусными расспросами сразу же выяснить, знала ли она Себастьяна, а уж потом мало-помалу ее разговорить.
— А пока суд да дело, — сказал Пал Палыч, — хлопнем-ка мы немножко коньячку.
Ребенок, удовлетворившись выказанным мной интересом к его рисункам, направился к дядюшке, который немедленно посадил его к себе на колени и начал с невероятной скоростью весьма недурно рисовать очень красивую гоночную машину.
— Вы просто художник, — сказал я, чтобы что-нибудь сказать.
Пал Палыч, полоскавший стаканы в крохотной кухоньке, захохотал и крикнул через плечо:
— Да он вообще гений! Играет на скрипке, стоя на голове, перемножает телефонные номера за три секунды, он умеет писать свое имя перевернутыми буквами, да так, что не отличишь.
— А еще он такси умеет водить, — сказал ребенок, болтая тонкими грязными ножками.
— Я с вами пить не буду, — сказали Черные, когда Пал Палыч вернулся, неся стаканы. — Я лучше с мальчиком прогуляюсь. Где его одежки?
Отыскали пальто мальчишки, и они отправились. Пал Палыч стал разливать коньяк, говоря: «Вы должны меня извинить за эти стаканы. В России я был богатым, потом, десять лет назад, в Бельгии снова разбогател, а потом разорился. Будьте здоровы».
— Ваша жена шьет? — спросил я, чтобы не дать мячу остановиться.
— Да вот, занялась тут… — сказал он со счастливым смехом. — А я наборщик, но меня только что уволили. А жена наверное сейчас вернется. Я и не знал, что у нее есть знакомые немцы, — добавил он.
— По-моему, — сказал я, — они познакомились в Германии. Или в Эльзасе?
Он с воодушевлением наполнял свой стакан, но вдруг замер и уставился на меня, приоткрыв рот.
— Тут какая-то ошибка! — воскликнул он. — Это, наверное, моя первая жена. Варвара Митрофанна, та, кроме Парижа, сроду нигде не была. Не считая, конечно, России. Она сюда попала прямо из Севастополя через Марсель. — Он осушил свой стакан и захохотал.
— Недурной коньячок, — сказал он, с любопытством меня разглядывая. — А мы с вами раньше встречались? Или вы мою первую знали?
Я отрицательно покачал головой.
— Тогда вам повезло, крупно повезло! — вскричал он. — А ваши приятели-немцы отправили вас искать ветра в поле. Так что и не ищите, все равно не найти.
— Почему? — спросил я, сильно заинтригованный.
— Потому что, едва мы разошлись — а это было давненько, — я ее сразу потерял из виду. Кто-то ее видел в Риме, кто-то — в Швеции, но все это сомнительно. Мне-то совершенно все равно — здесь она или у черта в ступе.
— А вы не могли бы мне посоветовать, как ее искать?
— Не имею представления, — сказал он.
— А общие знакомые?
— Это ее знакомые, не мои, — сказал он, пожимая плечами.
— Может, у вас есть какая-нибудь фотография?
— Послушайте, — сказал он, — к чему это вы клоните? Что, ее ищет полиция? Я ведь, знаете, не удивился бы, если б узнал, что она международная шпионка. Мата Хари{50}! Она той же породы. То есть абсолютно. И потом… Понимаете, она ведь не из тех женщин, чтобы взять да и выкинуть из головы, когда она влезет вам в печенки. Она меня высосала просто дочиста, во всех смыслах. И душу из меня вытянула, и деньги. Я бы ее убил… Но этим пусть Анатоль занимается{51}.
— А кто он? — спросил я.
— Анатоль? Ну, палач, который тут при гильотине. Так вы, значит, не из полиции? Нет? Впрочем, это — ваше дело. А меня она, по правде сказать,