довела до умопомешательства. Я с ней познакомился, знаете ли, в Остенде. Было это, дайте вспомнить… в двадцать седьмом году. Ей было тогда двадцать. Нет, и двадцати не было. Я знал, что у нее и любовник, и всякое такое, но мне было наплевать. Она так понимает, что жизнь — это пить коктейли, плотно ужинать этак часа в четыре утра, танцевать шимми или, как там это называется, осматривать бордели — это парижские хлыщи завели такую моду, — покупать дорогие платья и поднимать тарарам в гостинице, когда ей покажется, будто прислуга украла мелочь, которую потом сама же находит в ванной комнате… И прочее в том же духе, — вы это все найдете в любом дешевом романчике: это же типаж, типаж. Еще она любила выдумать себе редкую болезнь, чтобы поехать с ней на какой-нибудь модный курорт, а уж там…
— Постойте, — сказал я, — мне это важно. В июле двадцать девятого она была в Блауберге, причем она…
— Точно. Только это было уже под самый конец нашего супружества. Мы тогда жили в Париже и вскоре расстались, и я потом еще целый год ишачил в Лионе на заводе. Понимаете, я был просто разорен.
— Вы имеете в виду, что она встретила в Блауберге какого-то мужчину?
— Нет, ничего такого я не знаю. Видите ли, мне не кажется, чтобы она прямо уж так меня обманывала, что называется, на всю катушку. По крайней мере, я старался так думать, ведь около нее всегда вертелось стадо мужчин, и она, конечна, была не прочь, чтобы ее поцеловали, но я бы с ума сошел, если бы позволил себе ломать над этим всем голову. Раз, помнится…
— Простите, — я снова его прервал, — а вы уверены, что никогда не слыхали о ее знакомом-англичанине?
— Англичанине? Вы вроде про немцев говорили. Нет, не знаю. Американец, по-моему, был один молодой в Сан-Максиме в двадцать восьмом году. Так он, когда Нинка с ним танцевала, всегда прямо сознание терял. А в Остенде и англичане могли быть, да и мало ли где еще. Но меня, по правде сказать, не очень-то интересовало гражданство ее воздыхателей.
— Вы, значит, совершенно уверены, что про Блауберг ничего не знаете… ну, а дальше?
— Нет, — ответил он, — не думаю, чтобы кто-нибудь мог ее там прельстить. У нее в это время был как раз очередной недуг, а она в таких случаях питается одним лимонным соком со льдом да огурцами и говорит о смерти, о нирване и тому подобном. У нее был пункт насчет Лхасы{52} — ну, вы знаете, что я имею в виду.
— Не назовете ли ее точное имя? — попросил я.
— Ну, когда мы с ней познакомились, ее звали Нина Туровец, а уж как там… нет, вам, я считаю, ее не найти. Я, между прочим, часто ловлю себя на мысли, что ее просто никогда не было. Я Варваре Митрофанне про нее рассказывал, она говорит, что это я посмотрел в кино плохую картину, и мне приснился дурной сон. Вы что, уже уходите? Она вот-вот вернется… — Он поглядел на меня и захохотал (он, по-моему, перебрал своего коньячку).
— Ой, я забыл, — сказал он. — Вам же не эта моя жена нужна. И кстати, — добавил он, — бумаги у меня в полном порядке. Могу вам показать carte de travail.[14] А если вы ее найдете, то я бы тоже хотел на нее взглянуть до того, как ее посадят. А может, лучше не надо.
— Благодарю вас за беседу, — говорил я, когда мы с чуть излишним жаром жали друг другу руки — сначала в комнате, потом в коридоре, потом в дверях.
— Это вам спасибо, — кричал Пал Палыч. — Мне, вы знаете, очень нравится про нее рассказывать. Жалко вот, не уцелело ни одной карточки.
Мгновение я стоял задумавшись. Все ли я из него выжал?.. К нему-то уж всегда можно будет еще раз наведаться… Не могло ли быть случайного снимка в какой-нибудь курортной газете с автомобилями, мехами, собаками, модами сезона на Ривьере? Я и спросил его об этом.
— Все может быть, — ответил он. — Она как-то выиграла приз на маскараде, но где, не помню. Для меня тогда все города были как один большой ресторан и танцулька. — Он покачал головой, бурно рассмеялся и захлопнул дверь. По лестнице мне навстречу поднимались Черные вместе с мальчиком.
— В некотором царстве, — говорили Черные, — жил-был один автогонщик, и была у него белочка, и вот однажды…
ГЛАВА ШЕСТНАДЦАТАЯ
Сперва я решил, что добился желаемого, что теперь мне, по крайней мере, известно, кто любовница Себастьяна; но очень скоро я остыл. Неужели ею могла быть первая жена этого болтуна, — размышлял я в такси, направляясь по следующему адресу. Стоит ли, в самом деле, дальше идти по этому следу, слишком уж правдоподобному? Разве образ, набросанный Пал Палычем, сам за себя не говорил? Капризная ветреница, порушающая жизнь глупца. Но не Себастьяна же? Я подумал о его остром отвращении к прямолинейной трактовке добра и зла, к страданиям заемного образца и усладам готового пошива. Женщина такого сорта стала бы немедленно действовать ему на нервы. О чем бы они могли разговаривать, даже если бы она умудрилась познакомиться в отеле «Бомон» с этим спокойным, необщительным, рассеянным англичанином? Сразу оценив, что у нее за душой, он, без сомнения, начал бы избегать встреч. Он, помнится, говаривал, что бойкие девы умом непрытки, что ничего нет скучнее, чем охочая до развлечений красотка. И даже больше: если внимательно приглядеться к самой что ни на есть прехорошенькой особе, покуда она источает сироп банальности, в ее красоте наверняка отыщется какой-нибудь маленький изъян, отвечающий изъяну ее мышления. Он, может, был и не прочь отведать яблока греха, ибо, исключая грехи против синтаксиса, к идее греха был равнодушен; но получить взамен яблочное желе — патентованное и в банках — увольте. Он мог простить женщине легкомыслие, но дутую таинственность — никогда. Бедовая девчонка, захмелевшая от пива, его бы позабавила, а вот от намеков какой-нибудь grande cocotte,[15] что она не прочь покурить чего-нибудь запретного, его бы передернуло. Чем больше я размышлял, тем менее вероятным все это выглядело. В любом случае не стоило заниматься сей особой, не проверив двух других вариантов.
Вот почему я с таким нетерпением переступал порог щеголеватого дома в весьма шикарной части Парижа, к которому меня подвез таксомотор. Горничная сказала, что мадам нет дома, но при виде моего разочарования попросила немного подождать и вернулась со словами, что, если мне угодно, я могу поговорить с мадам Лесерф, подругой мадам фон Граун. Ко мне вышла хрупкая маленькая дама с бледным лицом и мягкими черными волосами, — думаю, мне еще не случалось видеть столь ровной бледности. На ней было глухое черное платье, а в руке она держала длинный черный мундштук.
— Так вы хотите видеть мою подругу? — спросила она, и в ее хрустально-прозрачном французском мне почудилась восхитительная старосветская обходительность.
Я представился.
— Да, я видела вашу карточку, — сказала она. — Вы ведь русский, не правда ли?
— Я пришел по очень деликатному делу, — пояснил я. — Но скажите прежде, прав ли я, полагая, что мадам Граун — моя соотечественница?
— Mais oui, elle est tout ce qu’il y a de plus russe,[16] — ответствовала она своим нежным звенящим голосом. — Муж ее был немец, но он тоже говорил по-русски.
— О, — сказал я, — прошедшее время тут очень кстати.
— Вы можете быть со мною откровенны, — сказала мадам Лесерф. — Я обожаю деликатные поручения.
— Я родственник, — продолжал я, — английского писателя Себастьяна Найта, — он умер два месяца назад, и я надеюсь написать его биографию. У него была близкая приятельница, он с ней познакомился, когда в двадцать девятом году отдыхал в Блауберге. Я пытаюсь ее отыскать. Вот, кажется, и все.
— Quelle drôle d’histoire![17] — воскликнула она. — А что бы вы хотели от нее услышать?
— Да все, что ей заблагорассудится… Но должен ли я понимать… вы действительно думаете, что мадам Граун и есть та дама?
— Очень возможно, — сказала она, — хоть и не помню, чтобы я от нее когда-нибудь слышала это имя… как вы сказали?
— Себастьян Найт.
— Нет, не слыхала. Но все же вполне возможно. У нее всегда заводятся друзья, где бы она ни жила. Il va sans dire,[18] — добавила она, — вам следует поговорить с ней самой. Я уверена, она вам покажется очаровательной. Какая, однако, странная история, — повторила она, глядя на меня с улыбкой. — Зачем вам писать о нем книгу и как получилось, что вы не знаете имени этой дамы?
— Себастьян Найт был человек довольно скрытный, — пояснил я. — А ее письма, которые у него хранились… понимаете, он пожелал, чтобы после его смерти они были уничтожены.
— Правильно, — сказала она, оживляясь, — я его вполне понимаю. Всегда жгите любовные письма. Прошлое — самое благородное горючее. Не подать ли чаю?
— Нет, — отвечал я. — Чего бы я хотел, так это узнать, когда можно видеть мадам Граун.
— Скоро, — ответила мадам Лесерф. — Сейчас ее нет в Париже, но, может быть, вы могли бы зайти завтра? Да, это наверное будет в самый раз. Она может вернуться уже сегодня вечером.
— Прошу вас, — сказал я, — расскажите немного о ней.
— Что ж, это нетрудно, — сказала мадам Лесерф. — Она хорошо поет. Ну, знаете, цыганские песни. Она необыкновенная красавица. Elle fait des passions.[19] Я страшно ее люблю, и для меня в этой квартире всегда есть комната, когда я бываю в Париже. Вот, кстати, ее портрет.
Она бесшумно и неторопливо прошлась по устланной толстым ковром гостиной и сняла с рояля большую обрамленную фотографию. С минуту я рассматривал полуотвернутое от зрителя изысканно-красивое лицо. Мягкий изгиб щеки и пропадающий взлет брови — очень русские, подумал я. На нижнем веке и налитых темных губах лежало по блику. Выражение лица показалось мне странной смесью мечтательности и коварства.
— Да, — сказал я. — Да…
— Так это она? — испытующе спросила мадам Лесерф.
— Возможно, — отвечал я, — и мне не терпится ее увидеть.
— Я попробую разведать сама, — сказала мадам Лесерф с очаровательным видом заговорщицы. — По-моему, гораздо достойнее написать книгу про