доброй бюргерской семьи, Герман почему-то почувствовал в них что-то от мюзик-холла или бара, смутную атмосферу сомнительных рассветов и прибыльных ночей. Но конечно, самое забавное было то, что им в голову не приходило, что Герман, сидящий от них в трех шагах и перелистывающий старый „Illustration“, со смирением и жадностью ловца человеческих душ вбирает каждое их слово, а в этих словах была интонация страстной влюбленности, глухое и напряженное рокотание, которое невозможно было сдержать или скрыть, как у иной певицы, со знаменитым на весь мир контральто, в голосе проскальзывают даже тогда, когда она говорит по телефону с модисткой, – драгоценные, смуглые ноты, и, вслушиваясь в их разговор, Герман старался понять, кто они – молодожены или беглецы-любовники, и никак не мог решить. Она говорила о том, как было упоительно, когда он недавно нес ее на руках по крутой тропинке, и о том, как трудно дожить до вечера, когда она пройдет к нему в номер, и тут следовало что-то очень, по-видимому, забавное, смысл коего Герман понять, однако, не мог, – что-то связанное с ванной и бегущей водой и грозящей, но легко устранимой опасностью. Герман слушал сквозь органную музыку зубной боли этот банальный любовный лепет и думал о том, что им не узнать никогда, как точно запечатлел их слова неприметный господин с флюсом, листающий журнал. Вдруг открылась дверь, из нее быстро вышел выпущенный из ада пациент, а на пороге встал, оглядывая собравшихся и медленно намечая пригласительный жест, высокий, страшно худой врач, с темными кругами у глаз, – сущий мементо мори. Герман ринулся к нему, хотя знал, что суется не в очередь, и несмотря на курики, покрики, мементо, раздавшиеся в приемной, проник в кабинет, где против окна стояло воскреслое, и которого, которые на блеск инструментов, почти на зубовные, любовные постучу-постуча из-за жужжащего, которые перед которыми малиновое нёбо, большое, энное и прежде того то же, что и то, и внизу, и на зу, и тараболь, это было ийственно —».
Он еще читал долго, но уже читал зря, – скрежет и шум, шум удаляется, молчание, молчание, он кончил.
«Ну, как тебе нравится, Бруно?» – сказал он, отцепив очки.
Кречмар лежал на спине с закрытыми глазами. Зегелькранц мельком подумал: «Неужели я его усыпил?» – но в это мгновение Кречмар приподнялся.
«Что с тобой, Бруно? Тебе плохо?»
«Нет, – ответил Кречмар шепотом. – Это сейчас пройдет».
«Выпей воды, – сказал Зегелькранц. – Она очень вкусная».
«Ты с натуры?» – невнятно спросил Кречмар.
«Что ты говоришь?»
«Ты с натуры писал?»
«Ах, это довольно сложно. Видишь ли, дантиста я взял, у которого был давным-давно. Но он был не дантист, а мозольный оператор. Но вот, например, в приемную я целиком поместил группу людей, которых специально для этого изучил, едучи в поезде. Да, я с ними ехал недавно в одном купэ и оттуда преспокойно пересадил их в рассказ, – причем заметь, – с абсолютной точностью, – точность важнее всего».
«Когда это было – купэ?»
«Что ты говоришь?»
«Когда это было – что ты ехал?»
«Не помню, на днях, кажется, когда мы с тобой встретились, – я тут часто разъезжаю. Эти двое чорт знает как миловали друг друга, – удивительно, что, когда иностранцы…»
Он вдруг запнулся и, как это с ним не раз бывало, почувствовал, что происходит какое-то чудовищное недоразумение, и он так покраснел, что все затуманилось.
«Ты их знаешь? – пробормотал он. – Бруно, постой, куда ты…»
Он побежал за Кречмаром и хотел ему заглянуть в лицо. «Отстань, отстань», – шепотом сказал Кречмар. Зегелькранц отстал. Кречмар завернул по тропинке, его скрыли кусты.
XXVIII
Он спустился в город; не ускоряя шага, пересек платановую аллею и вошел через холл в гостиницу. Поднимаясь по лестнице, он встретил знакомую старуху англичанку, она улыбнулась ему. «Здравствуйте», – шепотом сказал Кречмар и прошел. Он прошагал по длинному коридору и вошел в номер. В комнате никого не было. На коврике у постели было пролито кофе, блестела упавшая ложечка. Он исподлобья посмотрел на дверь в ванную. В это мгновение раздался из сада звонкий смех Магды. Кречмар высунулся в окно. Она шла рядом с американцем теннисистом, помахивая золотой от солнца ракетой. Американец увидел Кречмара в окне третьего этажа. Магда обернулась и посмотрела вверх. Кречмар, беззвучно двигая губами, сделал движение рукой, словно что-то медленно сгребал в охапку. Магда кивнула и побежала в дом. Кречмар тотчас отошел от окна и, присев на корточки, отпер чемодан, поднял крышку, но, вспомнив, что искомое не там, пошел к шкапу и сунул руку в карман автомобильного пальто. Он проверил, вдвинута ли обойма. Затем закрыл шкап и стал у двери. Сразу, как только она откроет дверь. (Щуплый ангел надежды, который тянет за рукав даже в минуту беспросветного отчаяния, был едва жив, – на что надеяться? Надо сразу, обдумать можно потом.) Он мысленно следил: вот теперь она вошла в гостиницу со стороны сада, вот теперь поднимается на лифте, пятнадцать секунд лишних – если по лестнице, – вот сейчас донесется стук каблуков по коридору. Но воображение обгоняло, опережало ее, все было тихо, надо начать сначала. Он держал браунинг, уже подняв его, было чувство, словно оружие – естественное продолжение его руки, напряженной, жаждущей облегчения: нажать вогнутую гашетку.
Он едва не выстрелил прямо в белую, еще закрытую дверь в тот миг, когда вдруг послышался из коридора ее легкий резиновый шаг, – да, конечно, она была в теннисных туфлях, – каблуки ни при чем. Сейчас, сейчас… Еще другие шаги.
«Позвольте, сударыня, мне зайти за подносом», – сказал по-французски голос за дверью. Магда вошла вместе с горничной, – он машинально сунул браунинг в карман.
«В чем дело? Что случилось? – спросила Магда. – Зачем ты меня заставляешь бегать наверх?» Он, не отвечая, глядел исподлобья на то, как горничная ставит на поднос посуду, поднимает ложечку с пола. Вот она все взяла, уходит, вот закрылась дверь.
«Бруно, что случилось?»
Он опустил руку в карман. Магда поморщилась, села на стул, стоявший близ кровати, нагнулась и стала расшнуровывать белую туфлю. Он видел ее затылок, загорелую шею. Невозможно стрелять, пока она снимает башмачок. На пятке было красное пятно, кровь просочилась сквозь белый чулок. «Это ужас, как я натерла», – проговорила она и, оглянувшись на Кречмара, увидела тупой черный пистолет. «Дурак, – сказала она чрезвычайно спокойно. – Не играй с этой штукой».
«Встань! Слышишь?» – как-то зашушукал Кречмар и схватил ее за кисть.
«Я не встану, – ответила Магда, свободной рукой спуская с ноги чулок. – И вообще, отстань, – у меня страшно болит, все присохло».
Он тряхнул ее так, что затрещал стул. Она схватилась за решетку кровати и стала смеяться.
«Пожалуйста, пожалуйста, убей, – сказала она. – Но это будет то же самое, как эта пьеса, которую мы видели, с чернокожим, с подушкой…»
«Ты лжешь, – зашептал Кречмар. – Ты лжешь, – все оплевано, все исковеркано… Ты и этот негодяй…» Он оскалился, верхняя губа дергалась, – заикался и не мог попасть на слово.
«Пожалуйста, убери. Я тебе ничего не скажу, пока ты не уберешь. Я не знаю, что случилось, но я знаю одно – я тебе верна, я тебе верна…»
«Хорошо, – проговорил Кречмар. – Да-да, дам тебе высказаться, а потом застрелю».
«Не нужно меня убивать, – уверяю тебя, Бруно».
(«…Если я сейчас очень быстро задвигаюсь, – подумала она, – то успею выбежать в коридор. Он может не успеть попасть, сразу начну орать, и сбегутся люди. Но тогда все пойдет насмарку, все…»)
«Я не могу говорить, пока у тебя пистолет. Пожалуйста, спрячь его».
(«А если выбить у него из руки?..»)
«Нет, – сказал Кречмар. – Сперва ты мне признаешься… Мне донесли, я все знаю…»
«Я все знаю, – продолжал он срывающимся голосом, шагая по комнате и ударяя краем ладони по мебели. – Я все знаю. Ведь это поразительно смешно: облысел и видел вас в вагоне, вы вели себя как любовники. Ванная, – как удобно, заперлась и перешла, нет, я тебя, конечно, убью».
«Да, я так и думала, – сказала Магда. – Я знала, что ты не поймешь. Ради Бога, убери эту штуку, Бруно!»
«Что тут понимать! – крикнул Кречмар. – Что тут можно объяснить!»
«Во-первых, Бруно, ты отлично знаешь, что он к женщинам равнодушен…»
«Молчать, – заорал Кречмар. – Это с самого начала – пошлая ложь, шулерское изощрение!»
(«Ну, если он кричит, все хорошо», – подумала Магда.)
«Нет, это все же именно так, – сказала она. – Но однажды я ему в шутку предложила: „Знаете что? Я вас растормошу. Мы будем друг другу говорить нежности, и вы своих мальчиков забудете“. Ах, мы оба знали, что это все пустое. Вот и все, вот и все, Бруно!»
«Пакостное вранье. Я не верю. Вы говорили о том, что ты к нему перебегаешь в номер, пока… пока льется вода. И это слышал писатель, человек, который…»
«Ах, мы часто так играли, – развязно проговорила Магда. – Правда, ничего из этого не выходило, но было очень смешно. Я не отрицаю про ванную. Я сама ему сказала, что если мы были бы влюблены друг в друга, то было бы очень ловко и просто, – переходный пункт, – а твой писатель – дурак».
«Так ты, может быть, и жила с ним в шутку? Пакость какая, Боже мой!»
«Конечно нет. Как ты смеешь? Он бы просто не сумел. Мы с ним даже не целовались, – это уже противно».
«А если я спрошу его об этом, – без тебя, конечно, без тебя».
«Ах, пожалуйста! Он тебе скажет то же самое. Только, знаешь, выйдет немножко глупо».
В этом духе они говорили битый час. Магда крепилась, крепилась, но наконец не выдержала, с ней сделалась истерика. Она лежала ничком на постели, в своем белом нарядном теннисном платье, босая на одну ногу, и, постепенно успокаиваясь, плакала в подушку. Кречмар сидел в кресле у окна, за которым было солнце, веселые английские голоса с тенниса, – и перебирал все, что произошло, все мелочи с самого начала знакомства с Горном, и среди них вспоминались ему такие, которые теперь освещены были тем же мертвенным светом, каким нынче катастрофически озарилась жизнь: что-то оборвалось и погибло навсегда, – и как бы яснооко, правдоподобно ни доказывала ему Магда, что она ему верна, всегда отныне будет ядовитый привкус сомнения. Наконец он встал, подошел к ней, посмотрел на ее сморщенную розовую пятку с черным квадратом пластыря, – когда она успела наклеить? – посмотрел