вынести ненужные ломкие вещи, и когда все было устроено, поднялся к себе в комнату и, музыкально посвистывая, стал прибивать кнопками к стене кое-какие рисунки пером довольно непристойного свойства – эскизы к иллюстрациям, заказанным ему еще в Берлине художественно-порнографическим издательством. Около пяти он увидел в бинокль, как подъехал далеко внизу наемный автомобиль, оттуда, в ярко-красном джампере, выскочила Магда, помогла выйти Кречмару, он был в темных очках и походил на сову. Автомобиль попятился, рванулся опять вперед и скрылся за поворотом. Магда взяла Кречмара под руку, и он, водя перед собой палкой, двинулся вверх по тропинке. На некоторое время их скрыла еловая хвоя, вот мелькнули опять, опять скрылись, и вот наконец появились на площадке сада, где мрачная, но уже всей душой преданная Горну кухарка опасливо вышла к ним навстречу и, стараясь не глядеть на безумца, взяла из руки Магды несессер.
Горн меж тем, свесившись из верхнего окна, делал Магде смешные знаки приветствия, прижимая ладонь к груди, – деревянно раскидывал руки и кланялся, как Петрушка, – все это проделывалось, конечно, совершенно безмолвно. Магда снизу улыбнулась ему и, под руку с Кречмаром, вошла в дом.
«Поведи меня по всем комнатам и все рассказывай», – произнес Кречмар. Ему было все равно, но он думал этим доставить ей удовольствие, – она любила новоселье.
«Маленькая столовая, маленькая гостиная, маленький кабинет», – объясняла Магда, водя его по комнатам нижнего этажа. Кречмар трогал мебель, ощупывал предметы, старался ориентироваться.
«Окно, значит, там», – говорил он, доверчиво показывая пальцем на сплошную стену. Он больно ударился ляжкой о край стола и сделал вид, что это он нарочно, – забродил ладонями по столу, будто устанавливая его размер.
Потом они вдвоем пошли вверх по деревянной скрипучей лестнице, и наверху, на последней ступеньке, сидел Горн и тихо трясся от беззвучного смеха. Магда погрозила ему пальцем, он осторожно встал и отступил на цыпочках: ненужная мера, ибо лестница оглушительно стреляла под тяжелыми шагами слепца.
Вошли в коридор; Горн, стоя в глубине у своей двери, показал на эту дверь, и Магда кивнула. Он несколько раз присел, зажимая ладонью рот. Магда сердито тряхнула головой, – опасные игры, он на радостях паясничал как мальчишка. «Вот твоя спальня, а вот – моя», – говорила она, открывая поочередно двери. «Почему не вместе?» – с грустью спросил Кречмар. «Ах, Бруно, ты знаешь, что сказал профессор…» После того как они всюду побывали (кроме комнаты Горна), он захотел опять, в обратном порядке, уже без ее помощи, обойти дом, чтобы доказать ей, как она ясно все объяснила, как он все ясно усвоил. Однако он сразу запутался, тыкался в стены, виновато улыбался, чуть не разбил умывальной чашки. Ткнулся он и в угловую комнату (где устроился Горн), вход туда был только из коридора, но он уже совершенно заплутал и думал, что выходит из своей спальни. «Твоя комнатка?» – спросил он, нащупывая дверь. «Нет, нет, тут чулан, – сказала Магда. – Ты, ради Бога, запомни, а то голову разобьешь. И вообще, я не знаю, хорошо ли тебе так много ходить, – ты не думай, что я позволю тебе всегда путешествовать так, – это только сегодня…»
Впрочем, он сам чувствовал уже изнеможение. Магда уложила его. Когда он уснул, она перешла к Горну. Еще не изучив акустики дома, они говорили шепотом, но могли бы говорить громко: оттуда до спальни Кречмара было достаточно далеко.
XXXIV
После того как Кречмар так поспешно и ужасно скрылся за поворотом тропинки, Зегелькранц со своей злосчастной черной тетрадью в руке долго еще сидел на мураве под соснами и мучительно соображал. Кречмар путешествовал как раз с этой описанной четой, любовный лепет этой четы был для Кречмара потрясающим откровением, – вот все, что понял Зегелькранц, и сознание, что он совершил чудовищную бестактность, поступил в конце концов как самодовольный хам, заставляло его сейчас мычать сквозь стиснутые зубы, морщиться, встряхивать пальцами, словно он ошпарился. Такие гаффы непоправимы: не пойти же в самом деле к Кречмару с извинениями; человек, по неловкости ранивший из ружья ни в чем не повинного спутника, не говорит же ему «виноват».
И вот написанное им уже казалось Зегелькранцу не литературой, а грубым анонимным письмом, в котором подлая правда приправлена ухищрениями витиеватого слога. Его предпосылка, что следует воспроизводить жизнь с беспристрастной точностью, метод его, который еще вчера мнился ему единственным способом навсегда задержать на странице мгновенный облик текучего времени, – теперь казались ему чем-то до невозможности топорным и безвкусным. Он попытался утешить себя, что так грубо и гадко вышло потому, что он именно отступил от своих аккуратных правил, чуть-чуть передернул, переселил намеченных лиц из проклятого того вагона в приемную дантиста, и что если бы он описал действительно пациентов ментонского зубного врача, Monsieur Lhomme, то в их число не попала бы эта ненужная чета. Утешение, впрочем, было фальшивое, литераторское, суть дела была важнее и отвратительнее: оказывалось, что жизнь мстит тому, кто пытается хоть на мгновение ее запечатлеть, – она останавливается, вульгарным жестом уткнув руки в бока, словно говорит: «Пожалуйста, любуйтесь, вот я какая, не пеняйте на меня, если это больно и противно». «Надо же было, чтобы случилось такое совпадение», – жалобно возражал себе Зегелькранц, хотя уже понимал, что совпадения никакого особенного нет, и что гораздо удивительнее, что такая вещь не произошла с ним раньше, и что, например, не избил его до сих пор отец молодой девушки, за которой он полгода ухаживал и которую затем с изысканной подробностью вывел в многословной новелле.
Невозможно было встретиться теперь с Кречмаром, следовало покинуть на время очаровательный Ружинар, и так как Зегелькранц был человек истерический, он покинул Ружинар в тот же день и больше месяца провел в долинах Восточных Пиренеев. Это его успокоило. Он уже стал подумывать о том, что дело, может быть, все-таки не так страшно и что, пожалуй, даже лестна уверенность, с которой Кречмар узнал описанных людей. Он вернулся в Ружинар и, чувствуя наплыв редкой смелости – тоже истерической, – отправился прямо в гостиницу, где он думал найти Кречмара. Там, из случайного разговора со знакомым (это был все тот же Monsieur Martin, черноволосый, с орлиным носом), он узнал о бегстве Кречмара, о катастрофе. «Il vivait ici avec sa poule, – добавил Martin со знающей улыбкой. – Une petite grue très jolie, qui le trompait avec ce pince-sans-rire, cette espèce de peintre, un Monsieur Korn ou Horn, Argentin je crois ou bien Hongrois»[10].
Тогда он метнулся в Ментону, но в госпитале узнал, что Кречмара любовница увезла не то в Швейцарию, не то в Германию. Зегелькранц был теперь в таком состоянии нервного ужаса, что ему казалось, он сойдет с ума. Рукопись он свою разорвал с такой силой, что чуть не вывихнул себе пальцев, по ночам его терзали кошмары: он видел Кречмара с полуоторванным черепом, с висящими на красных нитках глазами, который кланялся ему в пояс и слащаво и страшно приговаривал: «Спасибо, старый друг, спасибо». Оставаться в Ружинаре было невозможно. И внезапно, с той судорожной суетливостью, которая в нем заменяла решимость, Зегелькранц отправился в Берлин.
XXXV
Зегелькранц ошибался, думая, что Кречмар, коли еще жив, вспоминает о нем с отвращением и ненавистью. Кречмар не вспоминал его вовсе, ибо запрещал себе возвращаться к той нестерпимой минуте изумления, гибели, смертельной тоски, – там, на тенистом холму, у журчащего источника… Плотный бархатный мешок, в котором он теперь существовал, давал некий строгий, даже благородный строй его мыслям и чувствам. Гладким покровом тьмы он был отделен от недавней очаровательной, мучительной, ярко-красочной жизни, прервавшейся на головокружительном вираже. Питаясь воспоминаниями о ней, он словно перебирал миниатюры: Магда в узорном переднике, приподнимающая портьеру, Магда под блестящим зонтиком, проходящая по малиновым лужам, Магда, стоящая голою перед зеркалом и грызущая желтую булочку, Магда в лоснящемся трико или в переливчатом бальном платье, с загорелыми оранжевыми руками. Затем он думал о жене, и вся эта пора жизни с Аннелизой пропитана была нежным бледным светом, и только изредка в этом молочном тумане что-то вспыхивало на миг, – белокурая прядь волос при свете лампы, блик на раме картины, стеклянный шарик, которым играла дочь, – и снова – опаловый туман, и в нем – тихие, как бы плавательные движения Аннелизы. Все, даже самое грустное и стыдное в прошлой жизни, было прикрыто обманчивой прелестью красок, его душа жила тогда в перламутровых шорах, он не видел тех пропастей, которые открылись ему теперь. Да и полно, умел ли он до конца пользоваться даром острого зрения. Он с ужасом замечал теперь, что, вообразив, скажем, пейзаж, среди которого однажды пожил, он не умеет назвать ни одного растения, кроме дуба и розы, ни одной птицы, кроме вороны и воробья. Кречмар теперь понимал, что он, в сущности, ничем не отличался от тех узких специалистов, которых некогда так презирал, от рабочего, знающего только свою машину, от виртуоза, ставшего лишь придатком к музыкальному инструменту. Специальностью Кречмара было в конце концов живописное любострастие. Лучшей его находкой была Магда. А теперь от Магды остался только голос, да шелест, да запах духов, – она как бы вернулась в ту темноту (темноту маленького кинематографа), из которой он ее когда-то извлек.
Не всегда, впрочем, Кречмар мог утешаться нравственными рассуждениями, не всегда удавалось ему себя убедить, что физическая слепота есть в некотором смысле духовное прозрение. Напрасно он обманывал себя тем, что ныне его жизнь с Магдой счастливее, глубже и чище, напрасно думал о ее трогательной преданности. Конечно, это было трогательно, конечно, она была лучше самой верной жены, эта незримая Магда, этот ангельский холодок, этот голос, уговаривающий его не волноваться… Но как только он ловил в кромешной тьме мимолетную пугливую руку и старался выразить свою благодарность, в нем сразу просыпалась такая жажда ее узреть, что всякая мораль летела к чорту, он чувствовал, как надвигается безумие, лицо его дергалось, он мучительно пытался родить свет. Под предлогом, что всякое волнение ему вредно, Магда решительно запрещала ему трогать ее, но иногда ему удавалось ее схватить, и тогда он ощупывал ее голову и тело, стараясь увидеть ее через осязание и все равно не видя ничего. Горн, который очень любил сидеть с ним в одной комнате, жадно следил за его движениями. Магда упиралась слепому в грудь, поднимала глаза к небу, с комической резиньяцией, или показывала Кречмару язык, что было