г. у бесталанного Казимира Делавиня: «О Венеция… твои воины /… утратили свою отвагу / Еще быстрее твоих гондольеров, / Забывших стихи Тассо» («Мессинские элегии», кн. II, № V, «Путешественник», строки 27–32), а также был с мрачным удовлетворением перефразирован в 1845 г. Шатобрианом (который носил в своей душе обиду на Байрона за то, что тот никогда не упоминал Рене, прототип пилигрима): «Эхо Лидо больше не повторяет его [имя Байрона]… то же самое и в Лондоне, где память о нем исчезла» («Замогильные записки», ч. I, кн. XII, гл. 4).
Пушкин не хотел расставаться с этой темой. Во фрагменте, написанном, возможно, в 1827 г. («Кто знает край…»), Торкватовы октавы «и теперь во мгле ночной / Адриатической волной / Повторены»; в том же году в сентябре он перевел русским александрийским стихом стихотворение Шенье:
Près des bords où Venise est reine de mer,
Le Gondolier nocturne, au retour de Vesper,
D’un aviron léger bat la vague aplanie,
Chante Renaud, Tancrède, et la belle Herminie.
<Близ мест, где царствует Венеция златая,
Один, ночной гребец, гондолой управляя,
При свете Веспера по взморию плывет,
Ринальда, Готфрида, Эрминию поет>.
(«Посмертно изданные сочинения Андре Шенье», «с приложением исторических комментариев М. А[нри] де Латуша, сверенные, исправленные Д. Ш[арлем] Робером» [Париж, 1827], с. 257–58). Образцом для стихотворения (написанного, возможно, в 1789 г., в Англии), согласно Л. Беку де Фукьеру в его «критическом издании» Шенье (Париж, 1872, с. 427), послужил сонет Джиованни Батисты Феличе Дзаппи (1667–1719).
Наконец, в 1829 г., подбирая, так сказать, меланхолическую формулу Пилигрима, Пушкин в незаконченной элегии перечисляет различные дальние страны, где он мог бы искать забвения «надменной», и вспоминает Венецию, в которой «Тасса не поет уже ночной гребец».
В действительности, Пушкин, кажется, не любил Тассо (по свидетельству Михаила Погодина в письме от 11 мая 1831 г. к Степану Шевыреву, который «перевел» несколько октав).
В стихотворении («Венецианская ночь, фантазия», 1824), посвященном Плетневу, у кроткого слепого поэта Ивана Козлова (1779–1840) тоже есть все эти формулы — Брента, посеребренная луна, гондолы и Торкватовы октавы (см. мои коммент. к главе Восьмой, XXXVIII, 12).
Козлов самостоятельно учился читать и писать по-английски. Вот поэма, сочиненная им на этом языке, «Графине Фикельмон» (около 1830 г.):
In desert blush’d a rose; its bloom,
So sweetly bright, to desert smiled;
Thus are by thee my heavy gloom
And broken heart from pain e’er wiled.
Let, О let Heaven smile on thee
Still more beloved, and still more smiling.
Be ever bless’d — but ever be
The angel all my work beguiling.
Отрадно блещет и пленяет,
В разбитом сердце мир вселяет.
Пусть всё даруется тебе:
Любовь, краса, благословенье, —
За то, что ты в моей судьбе
Прошла как ангел утешенья.
Пер. И. Козлова>.
В очаровательном фрагменте о Венеции в «Литературных диковинках» Исаак Д’Израели (я цитирую по 4-му изданию, Лондон, 1798; между прочим, парижское издание 1835 г. имелось в библиотеке Пушкина) ссылается на слова из автобиографии итальянского драматурга Карло Гольдони (1707–93) о гондольере, который отвозил его в Венецию: он поворачивал нос своей гондолы к городу, все время распевая двадцать шестую строфу XVI песни «Иерусалима» («Fine affin posto al vagheggiar…» — «Наконец ее платье надето…»). Д’Израели продолжает (II, 144–47): «Всегда бывают двое распевающих строфы [Тассо] поочередно. Мы знаем эту мелодию, в конечном счете, благодаря Руссо, в чьих песнях она запечатлелась… Я вошел в гондолу при лунном свете; один певец расположился впереди и другой на корме… их пение было резким и пронзительным… [но на большом расстоянии, на каком происходит вокальное представление] невыразимо чарующим, ибо оно достигает своей цели только из-за ощущения отдаленности [как Пушкин и услышал его — из гондолы Пишо, сквозь пустыню свободы]».
Музыка лиры Альбиона (см. следующую строфу) в галльской транспонировке была, однако, не единственным связующим звеном; Пушкин тоже читал романы, которыми он снабдил Татьяну в главе Третьей, IX–XII. Валерия, графиня де М., и секретарь ее мужа, Гюстав де Линар, в романе мадам де Крюднер «Валерия» (1803; подробнее об этом см. коммент. к главе Третьей, IX, 8) реализуют романтическую мечту своей эпохи: медленно проплыть по Бренте в гондоле — и услышать «пение какого-нибудь речника» на расстоянии.
XLIX
Адріатическія волны,
О, Брента! нѣтъ, увижу васъ,
4 Услышу вашъ волшебный гласъ!
Онъ святъ для внуковъ Аполлона;
По гордой лирѣ Альбіона
Онъ мнѣ знакомъ, онъ мнѣ родной.
8 Ночей Италіи златой
Я нѣгой наслажусь на волѣ;
Съ Венеціянкою младой,
То говорливой, то нѣмой,
12 Плывя въ таинственной гондолѣ, —
Съ ней обрѣтутъ уста мои
Языкъ Петрарки и любви.
См. также коммент. к XLVIII, 9–4.
1–2 Адриатические волны, / О, Бре́нта! нет, увижу вас. Ритм и инструментовка здесь божественны. Звуки «в», «то», «тов», «тав» текучей строки, завершившей предшествующую строфу (напев Торкватовых октав), сейчас перерастают в прилив и шум прибоя Адриатических волн — строки с двойным скольжением, богатой отзвуками предыдущих аллитераций; и затем, в великолепном порыве, все приходит к внезапной ярчайшей вспышке: О, Брента! — с ее последним, апофеозным «та» и подъемом на «нет», который, видимо, лучше было бы передать по-английски словом «еще», чем словом «нет».
И тут же начинается чудесное лирическое отступление, мотивы которого были предвосхищены образом волн из XXXIII строфы главы Первой, где оживающие в памяти буруны Черного моря уже намекали на некую ностальгическую и экзотическую даль. Волны Адриатики и блистательно трепещущая Брента — это, конечно, общие места в литературе, как и у Байрона в «Чайльд-Гарольде», где «мягко течет / Покрытая пятнами Брента» (IV, XXVIII); но как поразительно и нежно их преображение! Пушкин никогда не был за границей (вот почему столь груба ошибка Сполдинга и Дейч, в своих переводах «заставивших» Пушкина «вновь» посетить Венецию). Столетие спустя в — любопытном стихотворении великий поэт Владислав Ходасевич (1886–1939) описал терапевтический шок, пережитый им, когда, посетив реальную Бренту, он увидел, что она — всего лишь «рыжая речонка».
5 для внуков Аполлона: Галлицизм (и латинизм во французском языке): «neveux», лат. «nepotes», «внуки», «потомки». В шестнадцатом и семнадцатом столетиях английское «nephew» часто употреблялось в этом смысле.
Ср. в анонимном и таинственном «Слове о полку Иго-реве» (1187? 1787?) обращение «вещий Бояне, Велесов внуче» (где Боян, как предполагается, — это древний сказитель, а Велес — вроде русского Аполлона). См. «Слово о полку Игореве», пер. В. Набокова (Нью-Йорк, 1960), строка 66 (см. также коммент. к главе Второй, XVI, 10–11).
6 гордой лире Альбиона. Отсылка к поэзии Байрона, переложенной Пишо во французскую прозу.
9 негой. Нега, с ее уклоном в праздную эйфорию, ассоциируется с мягкостью, изнеженностью, нежностью и не является точным синонимом «сладострастия», где преобладает эротический элемент. Используя слово «нега», Пушкин и поэты его круга пытались перевести французские поэтические формулы «paraisse voluptueuse», «mollesse», «molles délices» и т. д., которые английскими приверженцами аркадских мотивов уже были перелицованы в «soft delights» («приятное удовольствие»). Я повсюду переводил слово «нега» при помощи архаичного, но очень точного «mollitude».
12 «Таинственная гондола» (в черновике было «мистическая», в смысле «таинственности») «плывет» прямо из байроновского «Беппо» (XIX), переложенного по-французски Пишо (1820): «…когда находишься внутри, никто не может ни видеть, ни слышать, что там происходит или о чем там говорят». Эпиграф к «Беппо» взят Байроном из «Как вам это понравится» (IV, 1); слова Розалинды: «…вы катались в гондоле», — подсказали мне словесное оформление перевода этой строки.
L
Придетъ ли часъ моей свободы?
Брожу надъ моремъ, жду погоды,
4 Маню вѣтрила кораблей.
Подъ ризой бурь, съ волнами споря,
По вольному распутью моря
Когдажъ начну я вольный бѣгъ?
Мнѣ непріязненной стихіи,
И средь полуденныхъ зыбей,
Подъ небомъ Африки моей,
12 Вздыхать о сумрачной Россіи,
Гдѣ я страдалъ, гдѣ я любилъ,
Гдѣ сердце я похоронилъ.
Эта строфа особенно важна, и верный перевод ее представляет столь особую трудность, что для достижения абсолютной точности (одновременно сохраняя сходство ямбического метра) я счел себя обязанным сломать ритм и допустить несколько сбоев в виде переносов (10–11, 12–13, 13–14), отсутствующих в оригинале. Клубок трудностей сопутствует переводу третьей строки: «Брожу над морем, жду погоды». Предлог «над» грамматически означает «сверху», но в данном случае его следует понимать, как «рядом», «около» или «вдоль», поскольку он употреблен в связи с массой воды (ср. далее, глава Четвертая: XXXV, 11: «над озером моим», т. е. вдоль моего озера, вдоль его берегов). Я сохранил «над» только потому, что Пушкин мог ведь сказать «у моря», но не сказал, возможно, держа в памяти возвышающееся побережье в Одессе. Русское слово «погода», будучи употреблено (как здесь) без прилагательного, часто подразумевает (особенно в южной России) позитивное определение: «благоприятная погода», «погода, подходящая для каких-либо целей». Это значение является устарелым в английском языке («Оксфордский словарь английского языка» дает несколько примеров его в пятнадцатом веке); в современном английском употреблении существительного «погода» без эпитета пессимистически подразумевает неблагоприятную погоду (и так же «погода» в северной и центральной России, скорее, значит не просто «погода», но «отвратительная погода», вопреки существованию негативного «непогода»). Английским оборотом, самым близким к «погоде» в смысле, использованном здесь Пушкиным, было бы «wind and weather», но этот «ветер» раздул бы перевод до парафразы, что несовместимо с моими целями. Измученный переводчик должен не упустить из виду, что пушкинский стих «Брожу над морем, жду погоды» основан на общеязыковом фразеологизме: «сидеть у моря и ждать погоды», т. е. «инертно ждать, когда обстоятельства улучшатся».
И, наконец, нельзя забывать и о том хорошо известном факте, что здесь, как и в других произведениях, Пушкин делает намек на свое политическое положение, прибегая к метеорологическим терминам.
*
«Маню ветрила кораблей… Пора покинуть скучный брег… И средь полуденных зыбей… Вздыхать о сумрачной России» и т. д. Эти темы, столь красиво выраженные здесь и одушевленные искренними эмоциями, технически — лишь общие места европейской романтической поэзии того времени. Пьер Лебрен, подражая Байрону в своем «Путешествии в Грецию», песнь III, воспевает:
J’irai, loin de ce bord que je ne veux plus voir,
Chercher… quelqu’île fortunée.
………………………………
Vaisseau, vaisseau que j’aperçoi
………………………………
… écoute, écoute!
Et pourtant je l’amais [ce bord]
………………………………
Je regretterai ses collines;
Je les verrai dans mon sommeil.
<Я буду, вдали от того края, который я больше не хочу видеть,
Искать… некий счастливый остров.
………………………………
Корабль, корабль, который я вижу
………………………………
… услышь, услышь!
………………………………
Я буду сожалеть о его холмах;
Я буду видеть их в своих снах>.
4 Маню ветрила кораблей. Согласно Бартеневу (источник — А. Россет, 1850-е годы), Пушкин, бывало (в 1824 г.?), называл графиню Елизавету Воронцову «la princesse Belvetrille» <«принцесса Бельветриль»>, потому что в Одессе она, глядя на море, любила повторять две строчки из Жуковского:
Не белеет ли ветрило,
Не плывут ли корабли.
Это строки из баллады Жуковского «Ахилл» (1814),