порошком, и опять лег. Он спохватился в эту ночь, что знает Марту уже больше месяца, мучится невыносимо. И на полупакостном, полувыспреннем языке, на котором он сам с собою говорил, Франц зашептал в подушку: «Будь, что будет… Лучше изменить поприщу, нежели дать черепу лопнуть по швам. Я завтра, завтра схвачу ее и повалю – на диван, на пол, на битую посуду – все равно…»
Завтра настало. Дрожа от легкого озноба, он почему-то переменил белье и носки, раньше чем отправиться к ней. Отправился. По дороге убеждал себя, что она несомненно его любит, только не показывает, из гордости. И это жаль. Склонилась бы к нему, как бы случайно, дотронулась бы щекой при слепом совместном осматривании альбома. Тогда было бы легче. Но тут он подтянулся и сказал себе: «Это слабость, не нужно слабости…» Пусть она будет сегодня еще холоднее, чем обычно, – все равно – сегодня, сегодня, сегодня… Пока он звонил у двери, мелькнула острая надежда, что, может быть случайно, Драйер уже дома. Драйера не было дома.
Проходя через первые две комнаты, он так живо вообразил, как, вот сейчас, толкнет вон ту дверь, войдет в гостиную, увидит ее в открытом сером платье, сразу обнимет, крепко, до хруста, до обморока, – так живо вообразил он это, что на мгновение увидел впереди свою же удаляющуюся спину, свою руку – вон там, в трех саженях отсюда – открывающую дверь, – а так как это было проникновение в будущее, а будущее не дозволено знать, то он и был наказан. Во-первых, он зацепился о ковер, у самой двери, и раскрыл дверь с размаху. Во-вторых, гостиная была пуста. В-третьих, когда Марта вошла, она оказалась в бэжевом платье, с закрытой шеей. В-четвертых, он почувствовал такую знакомую, томную, жаркую робость, что дай Бог держаться как следует, говорить членораздельно, – о другом нельзя было и думать.
Марта решила, что сегодня он в первый раз ее поцелует. Предвкушая это, она не сразу села около него на диван, – по традиции включила радио, принесла серебряный ящичек с венскими папиросами, посмотрелась в зеркало, изменив при этом – как все женщины – выражение губ, стала рассказывать, что Драйер затеял вчера какое-то таинственное дело – выгодное, будем надеяться, – подняла и положила на кресло какой-то розовый шерстяной платок и только тогда мягко села рядом с Францем, поджав ногу и поправив складки юбки.
Он ни с того ни с сего стал расхваливать Драйера, говорить, как он ему благодарен, как полюбил его… Марта задумчиво кивала. Он то затягивался, то держал папиросу у самого колена и водил картонным кончиком по штанине. Дымок, струей призрачного молока, полз по цепкому ворсу. Марта протянула руку и, улыбаясь, коснулась его колена, будто играя этим ползучим дымком. Он почувствовал нежный напор ее пальцев…
– …И моя мать, в каждом письме, так кланяется ему… так благодарит…
Дымок развеялся. Марта встала и остановила радио. Франц закурил снова. Она, накинув розовый платок, из дальнего угла пристально смотрела на него. Он, с деревянным смехом, рассказал анекдот из вчерашней газеты. Затем, толкнув дверь лапой, появился очень грустный и гладкий Том, и – кажется, впервые – Франц с ним поговорил. Наконец – к счастью – приехал Драйер.
Когда, около десяти вернувшись домой, Франц на цыпочках проходил по коридору, он услыхал глухое хихикание за хозяйской дверью. Дверь была полуоткрыта. Он мимоходом заглянул в комнату. Старичок-хозяин, в одном нижнем белье, стоял на четвереньках и, нагнув седовато-багровую голову, глядел – промеж ног – на себя в трюмо.
Глава V
Новое дело Драйера, точно, отличалось некоторой таинственностью.
Началось с того, что как-то в среду, в первых числах ноября, к нему явился незнакомый господин с неопределенной фамилией и неопределенной национальности. Он мог быть чехом, евреем, баварцем, ирландцем, – совершенно дело личной оценки.
Драйер сидел в своем конторском кабинете, огромном и тихом, с огромными окнами, с огромным письменным столом, с огромными кожаными креслами, – все это в шестом этаже огромного дома, – когда, предварительно пройдя по оливковому коридору, мимо стеклянных областей, полных ураганной трескотни пишущих машинок, вошел к нему этот неопределенный господин.
На карточке, опередившей его минуты на две, было под фамилией отмечено: «изобретатель». Драйер любил изобретателей. Он месмерическим жестом уложил его в кожаную благодать кресла (с пепельницей, приделанной к ручке – вернее, ручище), а сам, поигрывая на диво отточенным карандашом, сел к нему вполоборота, глядя на его густые брови, шевелившиеся, как черные мохнатые гусеницы, и на темно-бирюзовый оттенок свежевыбритых щек; галстук был у него бантиком, – синий, в белую горошину.
Изобретатель начал издалека, и Драйер одобрительно улыбнулся. Ко всякому делу надобно приступать вот эдак – с искусной осторожностью. Понизив голос, он от предисловия перешел, с похвальной незаметностью, к сути. Драйер отложил карандаш. Подробно и вкрадчиво мадьяр – или француз, или поляк – изложил свое дело.
– Это, значит, не воск? – спросил Драйер.
Изобретатель поднял палец:
– Отнюдь. Вот это один из секретов. Упругое, эластическое вещество, окрашенное в розоватый или желтоватый цвет – по выбору. Я особенно напираю на его эластичность, на его, так сказать, подвижность.
– Занятно, – сказал Драйер. – А вот этот электрический двигатель, – я не совсем понимаю… Что вы называете, например, сократительной передачей?
Изобретатель усмехнулся:
– В том-то и штука. Разумеется, было бы гораздо проще, если бы я вам показал чертежи; но, разумеется, опять-таки я еще не склонен это сделать. Я вам объяснил, как вы можете использовать мою находку. Теперь вопрос сводится к следующему: согласны ли вы мне дать денег на фабрикацию первых образцов?
– Сколько же? – с любопытством спросил Драйер.
Изобретатель подробно ответил.
– А вы не думаете, – сказал Драйер, с озорным огоньком в глазах, – что, может быть, ваше воображение стоит гораздо дороже. Я очень уважаю и ценю чужое воображение. Если б, скажем, ко мне пришел человек и сказал: «Мой дорогой господин директор! Я хочу помечтать. Сколько вы заплатите мне за то, что я буду мечтать?» – тогда бы я, пожалуй, вступил с ним в переговоры. Вы же мне предлагаете сразу что-то практическое, фабричное производство, воплощение, – и так далее. Экая важность – воплощение. Верить в мечту – я обязан, но верить в воплощение мечты…
Изобретатель сперва не понял, потом понял и обиделся.
– Другими словами, вы просто отказываетесь? – спросил он мрачно.
Драйер вздохнул. Изобретатель цокнул языком, кивнул и откинулся в кресле, сцепляя и расцепляя руки.
– Это работа моей жизни, – проговорил он наконец, глядя в одну точку. – Я двенадцать лет бился над этим – над вот этой мягкостью, гибкостью, стилизованной одухотворенностью, если могу так выразиться…
– Можете, – конечно, можете, – сказал Драйер. – Это даже очень хорошо… Скажите мне, – он опять взялся за карандаш, – вы уже обращались к кому-нибудь с такими предложениями?
– Нет, – сказал изобретатель. – Это первый раз. Я только что сюда приехал.
– Ваша мечта очаровательна, – задумчиво произнес Драйер. – Не скрою от вас – очаровательна…
Тот неожиданно вспылил:
– Бросьте, сударь, твердить о мечте. Она сбылась, она превратилась в действительность – даром что я бедняк и не могу сфабриковать эту действительность. Но дайте же мне возможность вам доказать… Мне говорили, что вы интересуетесь всякой новизной. Подумайте только, какая это прелесть, какое украшение, какое изумительное – позвольте даже сказать, художественное – достижение.
– Какую, однако, вы мне даете гарантию? – спросил Драйер, наслаждаясь нечаянной забавой.
– Гарантию духа человеческого, – резко сказал изобретатель.
Драйер заулыбался:
– Вот это дело. Вы возвращаетесь к моей же постановке вопроса. Это дело.
Он подумал и добавил:
– Я, пожалуй, просмакую ваше предложение, авось во сне увижу то, что вы изобрели, – или, по крайней мере, мое воображение пропитается им. Сейчас не могу вам сказать ни да, ни нет. Вы ж пойдите домой – где вы, кстати, остановились?
– Гостиница «Видэо», – сказал изобретатель, сильно волнуясь.
– Знакомое название, только не могу вспомнить почему… «Видэо…» Нет, не знаю. Вы ж, говорю, пойдите домой, проверьте еще раз вашу мечту, подумайте о том, не грешно ли будет, если вдруг такую прелесть фабрика обесцветит, замучит, убьет, – и затем, скажем, через недельку, десять дней, я вас вызову, – вы, значит, приходите, и – простите, что намекаю на это, – немного поподробнее, подоверчивее.
Когда посетитель ушел, Драйер несколько минут просидел неподвижно, глубоко заложив руки в карманы штанов. «Он не шарлатан, – подумал он, – или, по крайней мере, не знает, что шарлатан. Пожалуй, можно будет позабавиться. Если он прав, если все так, как он говорит, – то, действительно, может получиться курьезно, очень курьезно…» Мягко загудел телефон, и на время он забыл изобретателя.
Вечером, однако, он намекнул Марте, что собирается затеять совсем новое дело, и когда она спросила, выгодно ли оно, – прищурился, закивал: «Очень, очень, душа моя, выгодно…» На следующее утро, фыркая под душем, он решил, что изобретателя больше не примет; но днем, в ресторане, вспомнил его с удовольствием и решил, что дело прекрасное. Возвратясь домой к ужину, он мимоходом сказал Марте, что дело провалилось. Она была в новом бежевом платье и почему-то куталась в розовый платок, хотя было совсем тепло в доме. Франц, как всегда, был забавно угрюм, но очень скоро ушел, – сказав, что слишком много курил и чувствует сильную головную боль. Как только он ушел, Марта отправилась спать. В гостиной, на столике подле дивана, остался открытый серебряный ящичек. Драйер взял оттуда папиросу – венскую, с картонным мундштуком, – и вдруг рассмеялся: «Сократительная передача… одухотворенная гибкость… Ведь он не врет… Ужасно мне нравится его идея».
Когда он в свою очередь поднялся в спальню, Марта, по-видимому, уже спала. Наконец, по истечении нескольких столетий, свет потух. Она тогда открыла глаза и прислушалась. Храпит. Она лежала навзничь, глядя в темноту, и сердилась на храп, на какой-то блеск в углу спальни и, между прочим, на самое себя. «Нужно – совсем иначе, – наконец подумала она. – Завтра вечером я сделаю иначе. Завтра вечером…»
Но ни в следующий вечер, ни в субботний Франц не явился. В пятницу он пошел в кинематограф, в субботу – в кафэ. В кинематографе волоокая дура с черным сердечком вместо губ и с ресницами как спицы зонтика изображала богатую наследницу, изображавшую, в свою очередь, бедную конторскую барышню, – а в кафэ оказалось бесовски дорого, и какая-то нарумяненная девица, с отвратительной золотой пломбой, курила, и смотрела на него,