простоту действия, отчетливость постановки! Так вот, значит, Шарлотта подвигалась вплавь с неуклюжей добросовестностью (была она весьма посредственной ундиной), но и не без некоторого торжественного наслаждения (ведь ее водяной состоял при ней); и наблюдая все это с самодовлеющей ясностью будущего воспоминания (как, знаете ли, когда смотришь на вещи, стараясь увидеть их такими, какими будешь потом их вспоминать) — лоснящуюся белизну ее мокрого лица, весьма слабо загоревшего, не взирая на все ее старания, и бледные губы, и голый выпуклый лоб, и тесный черный шлем, и полную мокрую шею — я знал, что мне только нужно слегка отстать, набрать побольше воздуху в легкие, затем схватить ее за щиколотку и стремглав нырнуть под воду с пленным трупом. Говорю «трупом», ибо неожиданность, испуг и неопытность заставили бы бедную ундину разом хлебнуть целое ведро смертоносной озерной воды; я же мог бы выдержать по крайней мере с минуту под водой, не закрывая при этом глаз. Роковое движение мелькнуло передо мной, как хвост падучей звезды, по черноте замышляемого преступления. Так, в безмолвном зловещем балете, танцор держит партнершу за ножку, стрелой уходя в чудно подделанную подводную мглу. Я бы всплыл за глотком воздуха, все еще держа ее под водой, и затем продолжал бы нырять столько раз, сколько оказалось бы нужным, и только когда над ней окончательно опустился бы занавес, я бы позволил себе позвать на помощь. И когда, минут через двадцать, те два человека с другого берега, равномерно увеличиваясь, приблизились бы в гребной лодке с одним свежепокрашенным боком, бедная гжа Гумберт, жертва мышечной судороги или сердечного приступа, или и того и другого вместе, уже стояла бы на голове в чернильном иле, саженей на пять под смеющейся гладью Очковозмеиного Озера.
Как просто, неправда ли? А вот подите же, судари мои, мне было абсолютно невозможно заставить себя это совершить!
Она плыла рядом со мной, как доверчивый, неповоротливый тюлень, и вся логика страсти кричала мне в уши. «Не жди!» А я, судари мои, не мог и не мог! Молча, я повернул к берегу, и степенно, добросовестно, она повернула тоже, и охрипший от крика дьявол все еще повторял свой совет, и все еще я не мог заставить себя утопить это несчастное, скользкое, большетелое создание. Крик становился все глуше по мере того, как я осознавал печальную истину, что ни завтра, ни в пятницу, и ни в какой другой день или ночь, не удастся мне себя заставить ее убить. О, я мог вообразить, что ужасными шлепками нарушаю симметрию валечкиных грудей, или что какнибудь иначе причиняю ей боль, — и так же ясно мог увидеть себя всаживающим пулю в брюхо ее любовника, так чтобы он охнул и сел. Но Шарлотту убить я не мог — особенно когда, в общем, положение не было, может быть, столь безнадежным, как оно казалось на первый вздрог в то ужасное утро. Поймай я ее за сильную отбивающуюся ногу, увидь я ее изумленный взгляд, услышь я ее страшный голос, пройди я всетаки через это испытание, ее призрак преследовал бы меня всю жизнь. Быть может, если бы мы жили в 1447ом году, а не в 1947ом, я обманул бы свою кроткую природу, подсыпав ей классического яду из полого агата на перстне, напоив ее роковым сладким зельем. Но в нашу буржуазную эру, когда все суют нос в чужие дела, это не сошло бы мне так, как сходило в обитых парчей глухих чертогах прошлого. В наши дни, убийца должен быть химиком. Нет, нет, я не был ни тем ни другим. Господа присяжные, милостивые государи и столь же милостивые государыни! Большинство обвиняемых в проступках против нравственности, которые тоскливо жаждут хоть какихнибудь трепетных, сладкостонущих, физических, но не непременно соитием ограниченных отношений с девочкойподростком — это все безвредные, никчемные, пассивные, робкие чужаки, лишь одного просящие у общества — а именно, чтобы оно им позволило следовать совершенно в общем невинным, аберративным, как говорится, склонностям и предаваться частным образом маленьким, приятно жгучим и неприятно влажным актам полового извращения без того, чтобы полиция или соседи грубо набрасывались на них. Мы не половые изверги! Мы не насилуем, как это делают бравые солдаты. Мы несчастные, смирные, хорошо воспитанные люди с собачьими глазами, которые достаточно приспособились, чтобы сдерживать свои порывы в присутствии взрослых, но готовы отдать много, много лет жизни за одну возможность прикоснуться к нимфетке. Подчеркиваю — мы ни в каком смысле не человекоубийцы. Поэты не убивают. О, моя бедная Шарлотта, не смотри на меня с ненавистью из твоего вечного рая посреди вечной алхимической смеси асфальта, резины, металла и камня — но, слава богу, не воды, не воды!
Все же, я был на волосок от беды, говоря совсем объективно. И теперь раскрывается суть моей притчи об идеальном убийстве.
Мы уселись на свои мохнатые полотенца, под жадным до нас Солнцем. Она оглянулась кругом, освободила бридочки и легла ничком, дабы дать лучам полакомиться ее спиной. Сказала, что любит меня. Глубоко вздохнула, протянула руку к лежащему рядом халату и нащупала в его кармане пачку папирос. Перешла в сидячее положение, закурила. Изучила свое правое плечо. Наградила меня, открыв дымный рот, основательным поцелуем. Вдруг позади нас из под кустов покатились по песчаному скату дватри камушка.
«Мерзкие, подглядывающие дети», проговорила Шарлотта, придерживая на груди объемистый черный лифчик и поворачиваясь опять на живот. «Мне придется поговорить об этом с Петром Крестовским».
У выхода тропинки раздался шорох, звук шагов, и появилась Джоана Фарло с мольбертом и другими принадлежностями.
«Ты напугала нас», сказала Шарлотта. Джоана объяснила, что была там над скатом, в тайнике зелени, и оттуда «шпионила за природой» (шпионов обычно расстреливают), стараясь дописать пейзаж — но ничего мол не вышло, таланта не хватало (что было совершенно верно).
«А вы, Гумберт, вы когданибудь пробовали рисовать?»
Шарлотта, которая немножко ревновала меня к Джоане, спросила, придет ли Джон?
Да, придет. Он собирался завтракать сегодня дома. Привез ее по дороге в Паркингтон и скоро теперь подберет. Какое прекрасное утро! Она всегда чувствовала себя изменницей по отношению к Мелампию и Кавалле, когда оставляла их привязанными дома в такие дивные дни. Села на белый песочек между Шарлоттой и мной. Ее длинные коричневые ноги в трусиках были для меня приблизительно столько же соблазнительными, как ноги гнедой кобылы. Она показывала десны, когда улыбалась.
«Я чуть не включила вас в свое озеро», сказала она. «Между прочим, я заметила коечто, чего вы не досмотрели. Вы (обращаясь к Гумберту) забыли снять наручные часики, да, сэр, забыли».
«Уотерпруф» (непромокаемые), тихо произнесла Шарлотта, сложив губы порыбьи.
Джоана положила мою кисть к себе на колено и полюбовалась шарлоттиным подарочком; затем положила руку Гумберта обратно на песок, ладонью кверху.
«Ты бог знает что могла оттуда увидеть», заметила Шарлотта не без кокетства.
Джоана вздохнула. «Раз, вечером», сказала она, «я видела двух детей, мужского и женского пола, которые вот на этом месте, деятельно совокуплялись. Их тени были как гиганты. И я кажется говорила вам о Лесли Томсоне, который купается нагишом на заре. Я теперь все жду, что после черного атлета появится жирная котлета, Айвор Куильти (наш дантист), без ничего. Он, между прочим, невероятный оригинал — этот старик. Когда я у него была последний раз, он мне рассказал совершенно неприличную историю про племянника. Оказывается» —
«А вот и я» — раздался голос Джона.
21
Привычка хранить молчание, когда я гневался, или вернее, холодная и как бы чешуйчатая сторона моего гневного молчания наводила, бывало, на Валерию невероятный страх: «Я не знаю, о чем ты думаешь, когда ты такой и это меня сводит с ума», жаловалась она. Я старался наказать Шарлотту молчанием — но она как ни в чем ни бывало продолжала щебетать или брала молчальника за подбородок. Поразительная женщина! Бормоча, что мне приходится как никак писать ученый труд, я забирался в свою бывшую комнату; Шарлотта же все жизнерадостнее наводила красоту на нашу обитель, ворковала в телефон, писала письма. Из моего окна, сквозь глянцевитый перелив тополевой листвы, я мог видеть ее идущую через улицу и с довольным видом опускающую в ящик письмо к сестре мисс Фален.
Неделя сырой, пасмурной погоды, которая последовала за нашим только что описанным посещением молчаливых песков Очкового Озера, была одной из самых мрачных в моей жизни. Затем мелькнули дватри неясных луча надежды — перед окончательной вспышкой солнца.
Я смекнул, что у меня есть хороший мозг, что работает он великолепно и что следует этим воспользоваться. Пусть я не смел вмешиваться в планы жены для Лолиты (становившейся с каждым днем теплее и смуглее под ясным небом безнадежной дали); все же, я мог найти какойто основной способ для утверждения общего своего авторитета, который я бы мог впоследствии применить в частном случае. Однажды вечером Шарлотта сама дала мне подходящий повод.
«У меня для тебя есть сюрприз», сказала она, глядя на меня нежными глазами поверх ложки супа. «Осенью, мы с тобой едем в Англию».
Я не спеша проглотил свою ложку супа, вытер губы розовой бумажкой (О, прохладное, тонкое полотно столового белья в моей Миране!) и сказал:
«У меня тоже есть для тебя сюрприз, моя милая. Мы с тобой не едем в Англию».
«Почему? В чем дело?» спросила она, наблюдая — с большим удивлением чем я рассчитывал вызвать своим ответом — за моими руками (я невольно складывал, рвал, мял и опять рвал ни в чем неповинную розовую «салфетку»), Впрочем, моя улыбка несколько ее успокоила.
«Дело обстоит очень просто», сказал я. «Даже при самом гармоничном браке, как например наш, не все решения принимает супруга. Есть вопросы, для решения которых существует муж. Я хорошо могу себе представить волнующее удовольствие, которое тебе, как нормальной американке, должен доставить переезд через океан на том же трансатлантическом пароходе, что леди Бимбом, кузина короля Англии, Билль Бимбом, король мороженного мяса, или голливудская шлюха. И я не сомневаюсь, что мы с тобой представили бы отличную рекламу для туристической конторы: ты с откровенным преклонением, а я, сдерживая завистливое восхищение, смотрим в Лондоне на дворцовую стражу, на этих малиновых гвардейцев, Бобровых Мясоедов, или как их там еще. У меня же, как раз, аллергия к Европе, включая добрую старую Англию. Как тебе хорошо известно, меня ничто кроме самых грустных воспоминаний не связывает со Старым, и весьма гнилым, Светом. Никакие цветные объявления в твоих журналах этого не переменят»…