Скачать:PDFTXT
Лолита

чтобы включать радио на полную громкость каждую ночь до бог знает какого часа».

Большую осторожность я также должен был соблюдать с госпожой Гулиган, уборщицей, и прескверной кухаркой, которую я унаследовал вместе с пылесосом от предыдущих жильцов. Долли получала дневной завтрак в школе, так что тут затруднений не было; брекфаст же, весьма обильный, я научился готовить для нее сам, а вечером подогревал обед, который Гулиганша стряпала перед уходом.

У этой доброжелательной и безвредной женщины был, слава богу, довольно мутный глаз, не замечавший подробностей; я делал постели и в этом стал большим экспертом, но все же никогда не мог отвязаться от чувства, что гденибудь остался роковой след; а в редких случаях, когда присутствие Гулиганши совпадало с лолитиным, я все опасался, что моя простодушная девочка подпадет под уютные чары отзывчивой бабы и чтонибудь выболтает на кухне. Мне часто мнилось, что мы живем в освещенном насквозь стеклянном доме, и что ежеминутно тонкогубое пергаментное лицо соседки может заглянуть сквозь случайно незавешенное окно, чтобы даром посмотреть вещи, за один взгляд на которые самый пресытившийся voyeur[82] заплатил бы небольшое состояние.

6

Два слова о Гастоне Годэне. Его общество было для меня приятно — или по крайней мере не тягостно — изза флюидов совершенной безопасности, которые идя от его широкой фигуры, обвевали со всех сторон мою тайну. Это не значит, что он о ней догадывался: у меня не было особых причин открыться ему, а он был слишком эгоцентричен и рассеян, чтобы подметить или почуять чтолибо могущее повести к откровенному вопросу с его стороны и столь же откровенному ответу с моей. Он хорошо отзывался обо мне в разговорах с другими бердслейцами, он был моим добрым глашатаем. Если бы он узнал mes goüts[83] и статус Лолиты, это его бы заинтересовало только, поскольку оно могло бы бросить некоторый свет на простоту моего отношения к нему самому, отношения лишенного как учтивой натянутости, так и всякого намека на распущенность; ибо, не взирая на его бесцветный ум и туманную память, он может быть сознавал, что о нем мне известно больше, чем бюргерам Бердслея. Это был пухлявый, рыхлый, меланхолический холостяк, суживавшийся кверху, где он заканчивался парой узких плеч неодинаковой вышины, и грушевидной головой с гладким зачесом на одной стороне и лишь остатками черных плоских волос на другой. Нижняя же часть его тела была огромная, и он передвигался на феноменально толстых ногах забавной походкой осторожного слона. Он всегда носил черное — даже черный галстук; он редко принимал ванну; его английская речь была сплошным бурлеском. Однако, все его считали сверхобаятельным, обаятельнооригинальным человеком! Соседи нянчились с ним; он знал по имени всех маленьких мальчиков в своем квартале (жил за несколько улочек от меня) и нанимал их чистить тротуар перед его домом, сжигать опавшие листья в заднем дворе, носить дрова к Нему в сарайчик и даже исполнять некоторые простые обязанности в доме; он их кормил французскими шоколадными конфетами с «настоящим» ликером внутри, в уединенном серальчике, который он себе завел в подвале, развесив всякие занятные кинжалы и пистолеты по заплесневелым, но украшенным коврами стенам промеж закамуфлированных водопроводных труб. На чердаке у него было «ателье»: наш милый шарлатан немножко занимался живописью. Он покрыл косую стенку мансарды большими фотографиями задумчивого Андрэ Жида, Чайковского, Нормана Дугласа, двух других известных английских писателей, Нижинского (многолягого и всего обвитого фиговыми листьями), Гарольда Эксэкса (мечтательнолевого профессора в среднезападном колледже) и Марселя Пруста. Все эти бедняки были готовы, казалось, вотвот соскользнуть со своей наклонной плоскости. Кроме того, у него был альбом с моментальными снимками всех маленьких Джимов и Джеков околодка, и когда я, бывало, перелистывая его, говорил чтонибудь любезное, Гастон надувал свои и так толстые губы и цедил с сентиментальной ужимкой: «Oui, iis sont gentils.»[84] Его карие глаза блуждали при этом по разнообразным более или менее художественным безделушкам в мастерской, вмещавшей и собственные его жалкие полотна (примитивноусловно написанные глаза, срезанные гитары, синие сосцы, геометрические узоры — словом все «современное») и неопределенно жестикулируя по направлению какогонибудь предмета, расписной деревянной салатницы или вазы в прожилках, он говорил: «Prenez done une de ces poires. La bonne dame d’en face m’en offre plus que je n’en peux savourer.»[85] Или: «Mississe Taille Lore vient de me donner ces dahlias, belles fleurs que j’execre»[86] — (все это — сумрачно, грустно, с налетом мировой тоски…)

По очевидным причинам я предпочитал его жилищу мое, когда мы с ним встречались, чтобы играть в шахматы два или три раза в неделю. Смахивая на старого подбитого идола, он сидел, положив на колени пухлые руки, и так смотрел на доску, как будто это был труп. Минут десять он, посапывая, думал — и затем делал проигрышный ход. А не то симпатяга, после еще более длительного раздумья, произносил: «Au гоі!»[87] с замедленным гавканием старого пса, кончавшимся звуком какогото полоскания, от чего его брыла тряслись, как студень; и затем он поднимал треугольные брови с глубоким вздохом, ибо я ему указывал, что он стоит сам под шахом.

Порой, с того места, где мы сидели в холодном моем кабинете, я мог слышать, как босоногая Лолита упражняется в балетной технике на голом полу гостиной, под нами; но у Гастона способности восприятия приятно тупели от игры, и до его сознания не доходили эти босые ритмы — ираз, идва, ираз, идва, вес тела смещается на выпрямленную правую ногу, нога вверх и в сторону, ираз, идва — и только, когда она начинала прыгать, раскидывая ноги на вершине скачка или сгибая одну ногу и вытягивая другую, и летя, и падая на носки — только тогда мой пасмурный, землистобледный, величавый противник принимался тереть голову или щеку, словно путая эти отдаленные стуки с ужасными ударами, наносимыми ему тараном моего грозного ферзя.

Порой же Лола моя слоняющейся походкой вплывала к нам, пока мы размышляли над доской, — и для меня было всегда большим удовольствием видеть как Гастон, не отрывая слонового глазка от своих фигур, церемонно вставал, чтобы пожать ей руку, и тотчас отпускал ее вялые пальчики, и потом, так и не взглянув на нее ни разу, опускался опять, чтобы свалиться в ловушку, которую я ему приготовил. Однажды, около Рождества, после того что я его не видел недели две, он спросил меня: «Et toutes vos fillettes, eiles vont bien?»[88]— откуда мне стало ясно, что он умножил мою единственную Лолиту на число костюмных категорий, мельком замеченных его потупленным мрачным взглядом в течение целого ряда ее появлений, то в узких синих штанах, то в юбке, то в трусиках, то в стеганом халатике, то в пижаме.

Весьма нехотя я так долго вожусь с бедным Гастоном (грустно подумать, что через год, во время поездки в Европу, из которой он не вернулся, он оказался замешан dans une sale histoire[89] — в Неаполе, как на зло.) и вовсе не упомянул его, если бы его существование в Бердслее не представляло такого странного контраста моему собственному случаю. Он необходим мне теперь для защиты. Вот, значит, перед вами он, человек совершенно бездарный; посредственный преподаватель; плохой ученый; кислый, толстый, грязный; закоренелый мужеложник, глубоко презирающий американский быт; победоносно кичащийся своим незнанием английского языка; процветающий в чопорной Новой Англии; балуемый пожилыми людьми и ласкаемый мальчишками — о, да, наслаждающийся жизнью и дурачащий всех; и вот, значит, я.

7

Мне предстоит теперь справиться с неприятной задачей; отметить определенное изменение к худшему в нравственном облике Лолиты. Если, с одной стороны, ее участие в любовном восторге, возбуждаемом ею, было всегда незначительным, то с другой, и чистая корысть сперва не побуждала ее к поблажкам. Но я был слаб, я был неосмотрителен, моя гимназистканимфетка держала меня в волшебном плену. По мере того, как все человеческое в ней приходило в упадок, моя страсть, моя нежность, мои терзания только росли; и этим она начала пользоваться.

Ее недельное жалование, выплачиваемое ей при условии, что она будет исполнять трижды в сутки основные свои обязанности, было, в начале Бердслейской эры, двадцать один цент (к концу этой эры оно дошло до доллара и пяти центов, что уже составляло не один цент, а целых пять за сеанс). Это было более чем щедрой оплатой, если принять во внимание, что девочка постоянно получала от меня всякие мелкие подарки; не было случая, чтобы я не позволил ей попробовать какоенибудь интересное сладкое или посмотреть новый фильм, — хотя, разумеется, я считал себя вправе нежно потребовать от нее добавочного поцелуя или даже целого ассортимента сверхурочных ласок, когда знал, что она особенно облюбовала то или иное из удовольствий, свойственных ее возрасту. С ней бывало, однако, не легко. Уж больно апатично зарабатывала она свои три копейки (а потом три пятака) в день, а в иных случаях умела жестоко торговаться, когда было в ее власти отказать мне в некоторых особого рода разрушающих жизнь, странных, медлительных, райских отравах, без которых я не мог прожить больше нескольких дней сряду и которые, ввиду коренной сущности несказанной истомы, я не мог добыть силой. Хорошо учитывая магию и могущество своего мягкого рта, она ухитрилась — за один учебный год! — увеличить премию за эту определенную услугу до трех и даже четырех долларов! О читатель! Не смейся, воображая меня, на дыбе крайнего наслаждения, звонко выделяющим гривенники, четвертаки, и даже крупные серебряные доллары, как некая изрыгающая богатство, судорожно звякающая и совершенно обезумевшая машина; а меж тем, склоненная над эпилептиком, равнодушная виновница его неистового припадка крепко сжимала горсть монет в кулачке, — который я потом все равно разжимал сильными ногтями, если, однако, она не успевала удрать и гденибудь спрятать награбленное. И совершенно также, как чуть ли не каждый второй день я медленно объезжал школьный район и вылезал из автомобиля, чтобы едва передвигая ноги заглядывать в молочные бары и всматриваться в туманные пролеты аллей, прислушиваясь к удаляющемуся девичьему смеху между ударами сердца и шелестом листопада, совершенно также, я бывало, обыскивал ее комнату, просматривая изорванные бумажки в красивой мусорной корзине с нарисованными розами, и глядел под подушку девственной постели, которую я сам только что сделал. Раз я нашел восемь долларовых билетов в одной из ее книг (с подходящим заглавием «Остров Сокровищ»), а другой раз дырка в стене за репродукцией Уистлеровой «Матери», оказалась набитой деньгами — я насчитал двадцать четыре доллара и мелочь — скажем, всего двадцать шесть

Скачать:PDFTXT

чтобы включать радио на полную громкость каждую ночь до бог знает какого часа». Большую осторожность я также должен был соблюдать с госпожой Гулиган, уборщицей, и прескверной кухаркой, которую я унаследовал