Скачать:PDFTXT
Машенька

на корточки среди этого грустного пыльного хлама, стал разбираться в нем, прикидывать, что взять, что уничтожить.

Раньше всего он уложил костюм и чистое белье, потом браунинг и старые, сильно потертые в паху галифэ.

Раздумывая, что должно пойти дальше, он заметил черный бумажник, который упал под стул, когда он опоражнивал чемодан. Он поднял его, открыл было, с улыбкой думая о том, что в нем лежит, – но, сказав себе, что нужно поскорее уложиться, сунул бумажник в задний карман штанов и стал быстро и неразборчиво бросать в открытые чемоданы: комья грязного белья, русские книжки, Бог весть откуда забредшие к нему, и все те мелкие, чем-то милые предметы, к которым глаза и пальцы так привыкают и которые нужны только для того, чтобы человек, вечно обреченный на новоселье, чувствовал себя хотя бы немного дома, выкладывая в сотый раз из чемодана легкую, ласковую, человечную труху.

Уложившись, Ганин запер оба чемодана, поставил их рядышком, набил мусорную корзину трупами газет, осмотрел все углы опустевшей комнаты и пошел к хозяйке расплачиваться.

Лидия Николаевна, сидя очень прямо в кресле, читала, когда он вошел. Ее такса мягко сползла с постели и забилась в маленькой истерике преданности у ног Ганина.

Лидия Николаевна, поняв, что он уже теперь непременно уедет, опечалилась. Она любила большую спокойную фигуру Ганина, да и вообще очень привыкала к жильцам, и было что-то подобное смерти в их неизбежных отъездах.

Ганин заплатил за последнюю неделю, поцеловал легкую, как блеклый лист, руку.

Идя назад по коридору, он вспомнил, что сегодня танцоры звали его на вечеринку, и решил пока не уходить: комнату в гостинице всегда можно нанять, хоть за полночь.

«А завтра приезжает Машенька, – воскликнул он про себя, обведя блаженными, слегка испуганными глазами потолок, стены, пол. – Завтра же я увезу ее», – подумал он с тем же глубоким мысленным трепетом, с тем же роскошным вздохом всего существа.

Быстрым движением он вынул черный бумажник, в котором хранил пять писем; он получил их, когда уже был в Крыму. И теперь он мгновенно целиком вспомнил ту крымскую зиму: норд-ост, вздымающий горькую пыль на ялтинской набережной, волну, бьющую через парапет на панель, растерянно-наглых матросов, потом немцев в железных грибах шлемов, потом веселые трехцветные нашивки, – дни ожиданья, тревожную передышку, – худенькую, веснушчатую проститутку со стрижеными волосами и греческим профилем, гуляющую по набережной, норд-ост, рассыпающий ноты оркестра в городском саду, и – наконец – поход, стоянки в татарских деревушках, где в крохотных цирюльнях день-деньской как ни в чем не бывало блестит бритва, взбухает мылом щека, меж тем как на улице, в пыли, мальчишки хлещут по своим волчкам, как тысячу лет тому назад, – и дикую ночную тревогу, когда не знаешь, откуда стрельба и кто бежит вприпрыжку через лужи луны, между косыми черными тенями домишек.

Ганин вынул из пачки первое письмоодин плотный, удлиненный листок с рисунком в левом углу: молодой человек в лазурном фраке, держа за спиной букет бледных цветов, целует руку даме, такой же нежной, как и он, с завитками вдоль щек, в розовом, высоко подпоясанном платье.

Ему переслали это первое письмо из Петербурга в Ялту; оно написано было спустя два года с лишком после той счастливейшей осени.

«Лева, вот я уже в Полтаве целую неделю, скука адская. Не знаю, увижу ли я вас еще когда-нибудь, но мне так хочется, чтобы вы все-таки не забывали меня».

Почерк был мелкий, кругленький, словно бегущий на цыпочках. Под «ш» и над «т» были для отличия черточки; конечная буква бросала вправо стремительный хвостик; только у буквы «я» в конце слов трогательно загибался хвостик вниз и влево, как будто Машенька в последний миг брала слово назад; точки были очень крупные, решительные, зато запятых было мало.

«Подумать только, что неделю я смотрю на снег, белый, холодный снег. Холодно, жутко, тоскливо. И вдруг, как птица, прорежет ум мысль, что где-то, там, далеко-далеко, люди живут совершенно другой, иной жизнью. Они не прозябают, как я, в глуши маленького заброшенного хуторка…

Нет, это так, уже очень тоскливо здесь. Лева, напишите мне что-либо. Хотя бы самые пустяки».

Ганин вспомнил, как получил это письмо, как пошел в этот далекий январский вечер по крутой каменистой тропе, мимо татарских частоколов, увенчанных там и сям конскими черепами, и как сидел над ручьем, тонкими струями омывающим белые гладкие камни, и глядел сквозь тончайшие, бесчисленные, удивительно отчетливые сучки голой яблони на розовато-млеющее небо, где блестел, как прозрачный обрезок ногтя, юный месяц, и рядом с ним, у нижнего рога, дрожала светлая капля – первая звезда.

Он написал ей в ту же ночь – об этой звезде, о кипарисах в садах, об осле, ревущем утром за домом, в татарском дворе. Он писал ласково, мечтательно, припомнил мокрые сережки на скользком мостике беседки, где они встретились.

В эти годы письма шли долго: только в июле пришел ответ.

«Большое спасибо за хорошее, милое, „южное“ письмо. Зачем вы пишете, что все-таки помните меня? И не забудете? Нет? Как хорошо!

Сейчас такой хороший, свежий, послегрозовой день. Помните, как в Воскресенске? Хотелось бы вам опять побродить по знакомым местам? Мне – ужасно. Как хорошо было бродить под дождем в осеннем парке. Почему тогда не было грустно в худую погоду?

Пока брошу писать, пойду пройдусь.

Вчера так и не удалось окончить письмо. Как нехорошо это с моей стороны. Правда? Ну простите, милый Лева, я правда больше не буду».

Ганин опустил руку с письмом, задумался, легко улыбаясь. Как он помнил эту вот веселую ужимку ее, низкий грудной смешок, когда она просила прощенья… Этот переход от пасмурного вздоха к горячей живости взгляда.

«Долго мучила неизвестность, где вы и как вы, – писала она в том же письме. – Теперь не надо прерывать эту маленькую ниточку, которая натянулась между нами. Я хочу написать, спросить очень много, и мысли путаются. Я много горя видела и пережила за это время. Пишите, пишите, ради Бога, почаще и побольше. А пока всего, всего хорошего. Хотелось бы проститься сердечнее, но, может быть, за это долгое время я разучилась. А может быть, и другое что удерживает?»

Целые дни после получения письма он полон был дрожащего счастья. Ему непонятно было, как он мог расстаться с Машенькой. Он только помнил их первую осень, – все остальное казалось таким неважным, бледным – эти мученья, размолвки. Его тяготила томная темнота, условный лоск ночного моря, бархатная тишь узких кипарисовых аллей, блеск луны на лопастях магнолий.

Долг удерживал его в Ялте, – готовилась военная борьба, – но минутами он решал все бросить, поехать искать Машеньку по малороссийским хуторкам.

И было что-то трогательно-чудесное – как в капустнице, перелетающей через траншею, – в этом странствии писем через страшную Россию. Его ответ на второе письмо очень запоздал, и Машенька никак не могла понять, что случилось, – так была она уверена, что для писем их нет обычных в то время преград.

«Вам, конечно, странно, что я пишу вам, несмотря на ваше молчанье, – но я не думаю, не хочу думать, что и теперь вы не ответите мне. Вы не потому не ответили, что не хотели, а просто потому, что… ну не могли, не успели, что ли… Скажите, Лева, ведь смешно вам теперь вспоминать ваши слова, что любовь ко мне – ваша жизнь и если не будет любви – не будет и жизни… Да… Как все проходит, как меняется. Хотели бы вы вернуть все, что было? Мне сегодня как-то слишком тоскливо…

Но сегодня весна, и сегодня мимозы

Предлагают на каждом шагу.

Я несу тебе их, они хрупки, как грёзы…

Хорошенькое стихотворение, но не помню ни начала, ни конца, и чье оно, тоже не помню. Теперь буду ждать вашего письма. Я не знаю, как попрощаться с вами. Быть может, я поцеловала вас. Да, должно быть…»

И через две-три недели пришло четвертое письмо:

«Лева, я рада, что получила. Оно такое милое, милое… Да, нельзя забыть того, что мы любили друг друга, так много и светло. Вы пишете, что за миг отдали бы грядущую жизнь, – но лучше встретиться и проверить себя.

Лева, если все-таки приедете, то позвоните с вокзала на земскую телефонную станцию и попросите номер 34. Возможно, что вам ответят по-немецки: это у нас стоит германский лазарет. Вы попросите позвать меня.

Вчера была в городе, немногокутила“, много музыки, огня и света развеселило. Очень смешной господин с желтой бородкой за мной ухаживал и называл „королевой бала“. Сегодня же так скучно, скучно. Обидно, что дни уходят, и так бесцельно, глупо, – а ведь это самые хорошие, лучшие годы. Я, кажется, скоро превращусь в „ханжу“. Нет, этого не должно быть.

Сброшу с себя я оковы любви

И постараюсь забыться,

Налейте полнее бокалы вина,

Дайте вином мне упиться.

Вот мило-то!

Ответьте мне сейчас, как получите мое письмо. Приедете ли сюда повидаться со мной? Нельзя? Ну, что же делать… А может быть? Какую глупость я написала; приехать только для того, чтобы повидать меня. Какое самомнение! Не так ли?

Прочитала сейчас в старом журнале хорошенькое стихотворение „Ты моя маленькая, бледная жемчужина“ Краповицкого. Мне очень нравится. Напишите мне все, все. Целую вас. Вот еще прочла, – Подтягина:

Над опушкою полная блещет луна,

Погляди, как речная сияет волна».

«Милый Подтягин, – улыбнулся Ганин. – Вот странно… Господи, как это странно… Если бы мне сказали тогда, что я именно с ним встречусь…»

Улыбаясь и покачивая головой, он развернул последнее письмо. Получил он его накануне отъезда на фронт. Был холодный, январский рассвет, и на пароходе его мутило от ячменного кофе.

«Лева, милый, радость моя, как ждала, как хотела я этого письма. Было больно и обидно писать и в то же время сдерживать самое себя в письмах. Неужели я жила эти три года без тебя и было чем жить и для чего жить?

Я люблю тебя. Если ты возвратишься, я замучаю тебя поцелуями. Помнишь:

Расскажите, что мальчика Леву

Я целую как только могу,

Что австрийскую каску из Львова

Я в подарок ему берегу.

А отцу напишите отдельно…

Боже мой, где оно – все это далекое, светлое, милое… Я чувствую, так же как и ты, что мы еще увидимся, – но когда, когда?

Я люблю тебя. Приезжай. Твое письмо так обрадовало меня, что я до сих пор не могу прийти в себя от счастья…»

Счастье, – повторил тихо Ганин, складывая все пять писем в ровную пачку. – Да, вот это – счастье. Через двенадцать часов мы встретимся.

Он замер, занятый тихими и дивными мыслями. Он не сомневался

Скачать:PDFTXT

на корточки среди этого грустного пыльного хлама, стал разбираться в нем, прикидывать, что взять, что уничтожить. Раньше всего он уложил костюм и чистое белье, потом браунинг и старые, сильно потертые