Скачать:PDFTXT
Набоков и потусторонность. Владимир Владимирович Набоков, В. Е. Александров

из которых складывается в мемуарах ткань космической синхронизации. Точно так же ее отношение к страданию и злу, убежденность в высшей благодати существования напоминает взгляды, изложенные в лекции «Искусство литературы и здравый смысл». При этом было бы все же преувеличением сказать, что молодая женщина является воплощением всех добродетелей, которыми Набоков готов наградить своих любимых героев. В общем-то ее роль в жизни Лужина будет отмечена трагической иронией.

Описывая первую встречу героев, повествователь дает понять, что это событие каким-то образом связано со всем, что имело хоть малейшее значение в предшествующей жизни Лужина, включая, надо полагать, и шахматы: она была человек и «неожиданный», и одновременно «знакомый»: «заговорил голос, как будто всю жизнь звучавший под сурдинку и вдруг прорвавшийся сквозь привычную муть» (II, 55–56). Никаких рациональных объяснений этому ощущению «знакомости» нет, вместо них — намек на силы оккультные. Момент узнавания весьма близок ситуациям, повторяющимся в творчестве романтиков и символистов с их склонностью к метафизике; вспоминается и приписываемая Платону идея изначального союза женских и мужских душ в идеальном мире. О том, что между молодой женщиной и Лужиным сразу же возникает духовная связь, свидетельствует и ее восприятие речи героя: при всей ее корявости «иногда вздрагивала в ней интонация неведомая, намекающая на какие-то другие слова, живые, насыщенные тонким смыслом, которые он выговорить не мог» (II, 98). И тут же это впечатление усиливается репликой повествователя: «…Лужин таил в себе едва уловимую вибрацию, тень звуков, когда-то слышанных им» (II, 98). Помимо намека на потусторонние источники звуков, этот фрагмент напоминает о романтической идее невыразимости глубинных духовных истин.

В то же время молодая женщина явно пробуждает дремлющие эротические фантазии Лужина. Пытаясь оправдать лужинское ощущение, будто женщина эта ему знакома, повествователь говорит, что «он совершенно некстати, но с потрясающей ясностью вспомнил лицо молоденькой проститутки с голыми плечами, в черных чулках», и разница лишь в том, что она теперь слегка подурнела, «словно… смыла какие-то обольстительные румяна» (II, 56). Памятуя о роли тети, ссылка на «неуместную» эротическую ассоциацию может показаться ироническим лукавством, нужным автору, чтобы скрыть эту внутреннюю перекличку мотивов от читателя. Но допустимо и иное толкование: автор предваряет те перемены в отношении к молодой женщине, которые суждено пережить Лужину. На ранних стадиях своей «опьяненности» Лужин предпринимает неуклюжие попытки обнять женщину, но она легко их пресекает. Он не настаивает, а после женитьбы и вовсе оставляет эти поползновения. Абсолютно платонический характер их романа с полной откровенностью явлен в сцене брачной ночи: молодая женщина, несколько волнуясь, направляется к кровати и видит, что Лужин, улегшись поперек, мирно похрапывает. Из дальнейшего можно понять, что их брак в определенном смысле так и не осуществился (хотя и говорится, что Лужин читал со смесью интереса и смущения «труды галльских новеллистов» (II, 97), которые жена приносила ему для развлечения).

При всех изменениях в самом содержании любви, которая теперь открыто направлена на Лужина как на человека, не утрачивается и связь между любовью и шахматами. Лужин начинает свое «своеобразное объяснение в любви» к молодой женщине «тихими ходами» (II, 56), а потом она улавливает в его глазах «эту сирую преданность… этот таинственный свет, который озарял его, когда он давеча наклонялся над шахматами» (II, 71). А еще откровеннее связь между шахматами и влюбленностью Лужина обнаруживается в том воздействии, которое оказывает молодая женщина на качество его игры. Достигнув поразительных успехов в молодости, и ныне все еще почитаемый как гроссмейстер международного класса, Лужин «попал в то положение, в каком бывает художник, который, в начале поприща усвоив новейшее в искусстве и временно поразив оригинальностью приемов, вдруг замечает, что незаметно произошла перемена вокруг него, что другие, неведомо откуда взявшись, оставили его позади в тех приемах, в которых он недавно был первым, и тогда он чувствует себя обокраденным, видит в обогнавших его смельчаках только неблагодарных подражателей и редко понимает, что он сам виноват, он, застывший в своем искусстве, бывшем новым когда-то, но с тех пор не пошедшем вперед» (II, 54–55). Но влюбленность преображает Лужина — шахматного мастера. На вскоре начавшемся крупном международном турнире Лужин внезапно сбрасывает всяческие оковы и выступает так, что «некоторые партии, им сыгранные… были знатоками тогда же названы бессмертными» (II, 77). И если предыдущая партия с Турати, самым опасным его противником, была проиграна, то относительно исхода нынешней, имей Лужин возможность завершить ее, никто не мог сказать ничего определенного. Молодая женщина является Лужину чуть ли не музой, хоть по иронии судьбы, впоследствии она станет как бы соучастницей гибели героя.

Более всего любопытно отметить то, что любовь Лужина, столь тесно связанная с его поразительным шахматным взлетом, подчеркнуто лишена какого бы то ни было эротизма. Заметив как-то на турнире невесту, Лужин испытывает смущение и неловкость, а потом даже просит ее удалиться и не приходить более на его партии, словно даже платоническая, но все же земная любовь несовместима с шахматами.

Напряженность возникает с самого же начала повествования. Хотя родители любят ребенка и заботятся о нем, Лужин совершенно очевидным образом отчужден от семьи, да и от всех остальных. Показательно, что много лет спустя, уже в эмиграции, отец Лужина задумывает новеллу о шахматном вундеркинде, прототипом коего, бесспорно, является его сын, с той лишь разницей, что сын этот — приемыш. Нажим на одиночество Лужина, столь неотделимое от его гениальности, приводит на память восславление неповторимой личности в лекции «Искусство литературы и здравый смысл», а также прозвучавшее в мемуарах утверждение, что ни в нынешнем окружении, ни в чреде предков не может найти автор влияния, которое оставило след в его душе.

С первых же страниц романа Лужин предстает перед читателем не только как трудный ребенок, но и как живой сосуд, ждущий, что его заполнят неким — пока не ясно каким — содержанием. Еще до знакомства с шахматами он обнаруживает склонность к решению всяческих ребусов и тонким пространственным отношениям, словно предвосхищающим игру. Лужин находит «таинственную сладость в том, что длинное, с трудом добытое число, в решительный миг, после многих приключений, без остатка делится на девятнадцать»; он с головой уходит в сборник задач «Веселая математика» и запоминает номера извозчиков. Ему нравилось также, как «хитро и точно складывался фокус», хотя и «раздражали… сложные приспособления», которым он предпочел бы «гармоническую простоту» (II, 17). На этом отрезке лужинской жизни судьбоносную, во всяком случае с виду, роль опять играет юная тетя. Она дает ему почитать «Приключения Шерлока Холмса» и «Вокруг света за восемьдесят дней» — книги, «которые он полюбил на всю жизнь» (II, 15). Самым очевидным образом обе питают его будущую страсть к шахматам, ибо более всего волнует его в них «правильно и безжалостно развивающийся узор» (II, 16). Помимо того Лужин-ребенок любил головоломки, и не случайно самые сложные — те, что заставляют его «по едва заметным приметам определить заранее сущность картины» (II, 18) — также приносит ему тетя.

С этим связана такая черта Лужина, как острое ощущение любого намека на опасность или насилие. Например, он упорно отказывается менять маршрут своих ежедневных прогулок с гувернанткой, стараясь держаться возможно дальше от Петропавловской крепости, где в полдень всегда раздается пушечный выстрел (II, 9) (подобная чувствительность ясно связана с шахматами — недаром после встречи со скрипачом, показавшим ему шахматы, Лужин перестает бояться полуденной пушки (II, 22)). Бегство от пушки предваряет его позднейшие попытки «найти точку, равноотстающую от тех трех… одноклассников» (II, 13), которые более всего досаждают ему во время школьных перемен; эти маневры, своим чередом, предвосхищают «незаметные переходы» (II, 20), которыми он, пытаясь ускользнуть от гостей, пробирается в отцовский кабинет.

По отдельности события, образующие историю лужинского посвящения в мир шахмат как таковых, могут выглядеть случайными. Но при ретроспективном взгляде они выстраиваются в цепь, плотно приковывающую его к игре. Читательский путь к осознанию предназначенности Лужина (протекающий на фоне попыток самого героя расшифровать узоры собственной жизни) будет как бы повторен в мемуарах, где Набоков ретроспективно глядит на свое прошлое. Точно так же, как и в судьбе самого Набокова, сцепления случайных вроде бы событий в жизни Лужина заставляют думать об участии потусторонних сил, которые, в первую очередь, и порождают напряженность между повседневным бытом героя и его искусством.

Проснувшись наутро после того, как скрипач открыл ему волшебство шахмат, Лужин испытывает «чувство непонятного волнения» (II, 21). Затем, оставшись в кабинете с тетей, он грезит, будто в доме установилось «странное молчание… и как будто ожидание чего-то» (II, 22) — подразумевается явно не только супружеская ссора, которой начался день. Имея в виду, что ощущение окажется пророчеством той страсти, которая не отпустит его до конца жизни, нетрудно припомнить набоковские указания на то, что он умеет «предчувствовать» свои произведения, которые как бы предсуществуют в ином измерении. Повествователь замечает, что маленький Лужин «почему-то необыкновенно ясно запомнил это утро, этот завтрак, как запоминаешь день, предшествующий далекому пути» (II, 22). Эта реплика подчеркивает пророческий характер ощущения героя, ибо впоследствии откликается в сцене, где выздоровление Лужина, с которым после игры с Турати случился обморок, уподоблено возвращению из «долгого путешествия» (II, 93) по таинственным краям, где время течет совершенно иначе. Оказавшись в отцовском кабинете с тетей, маленький Лужин отказывается играть во что бы то ни было, кроме шахмат, хотя узнал об их существовании только накануне. И едва ему показали, как ходят фигуры, Лужин с неправдоподобной быстротой, предполагающей некое таинственное априорное знание, замечает, что «королева самая движущаяся» (II, 23). Помимо того он обнаруживает пространственное чутье, переставляя сдвинувшуюся фигуру к центру клетки.{122} Из-за назревающего семейного скандала этот первый шахматный урок оказался совсем коротким. Но примерно через неделю, в силу случайного якобы стечения обстоятельств у Лужина образовалась пауза в школьных занятиях, в течение которой ему случилось стать свидетелем игры двух своих однокашников. В полном согласии с исключительной предрасположенностью к шахматам, он наблюдает за игрой, «неясно чувствуя, что каким-то образом… ее понимает лучше, чем эти двое, хотя совершенно не знает, как она должна вестись» (II, 25). Захваченный этим волнующим ощущением, Лужин начинает пропускать уроки, чтобы поиграть с тетей, но та оказывается совершенно негодным партнером. Далее вновь вмешивается судьба — в образе так нужного ему соперника, тетиного воздыхателя — старика, который «играл божественно». Старик всегда появлялся «очень удачно» (II, 28) — с точки зрения Лужина, — сразу после того, как тетя, посмотрев на часы, удалялась из дома, явно избегая гостя. После десятка проигрышей кряду Лужин добивается первой

Скачать:PDFTXT

из которых складывается в мемуарах ткань космической синхронизации. Точно так же ее отношение к страданию и злу, убежденность в высшей благодати существования напоминает взгляды, изложенные в лекции «Искусство литературы и