стекле окна увидела свое отражение: бледную тонкую шею, темную косу, упавшую через ключицу. Так она постояла в нежном оцепенении, и вдруг показалось ей, что комната, с диваном, со столом, усеянным папиросными гильзами, с кроватью, на которой, открыв рот, беспокойно спит остроносый, потный старик, тронулась, и вот плывет, как палуба, в черную ночь. Тогда она вздохнула, провела ладонью по голому теплому плечу и, легко уносимая головокружением, опустилась на диван. Потом, смутно улыбаясь, стала отворачивать, стягивая с ног, шелковые старые чулки, заплатанные во многих местах, — и опять поплыла комната, и казалось, что кто-то горячо дует ей в шею, в затылок. Она широко раскрыла глаза — длинные, темные, с голубоватым блеском на белках. Осенняя муха завертелась вокруг свечи и жужжащей черной горошинкой стукнулась об стену. Наташа медленно вползла под одеяло и вытянулась, ощущая, словно со стороны, теплоту своего тела, длинных ляжек, голых рук, закинутых под голову. Ей было лень потушить свечу, лень спугнуть шелковые мурашки, от которых невольно сжимались колени и закрывались глаза. Хренов тяжело охнул и поднял во сне одну руку. Рука упала как мертвая. Наташа привстала, подула на свечу. Разноцветные круги поплыли перед глазами.
«Удивительно мне хорошо», — подумала она и рассмеялась в подушку. Теперь она лежала, вся сложившись, и казалась себе самой необыкновенно маленькой, и в голове все мысли были, как теплые искры, они мягко рассыпались, скользили. Только стала она засыпать, как дремоту ее расколол неистовый, гортанный крик.
— Папочка, папа, что такое?
Она пошарила по столу, зажгла свечку.
Хренов сидел на постели, бурно дышал, вцепившись пальцами в ворот рубашки. Несколько минут до того он проснулся — и замер от ужаса, приняв светящийся циферблат часов, лежащих рядом на стуле, за ружейное дуло, неподвижно направленное на него. Он ждал выстрела, не смел шевельнуться — а потом не выдержал — закричал.{1} Теперь он смотрел на дочь, мигая, с дрожащей улыбкой.
— Папочка, успокойся, ничего…
Она, нежно шурша босыми ногами, оправила ему подушки, тронула липкий, холодный от поту, лоб. Он с глубоким вздохом, все еще вздрагивая, отвернулся к стене, пробормотал:
— Всех, всех… Меня тоже. Это кошмарно… Нельзя.
И заснул, словно куда-то провалился.
Наташа снова легла — диван стал еще ухабистей, пружины давили то в бок, то в лопатки, но, наконец, она устроилась, поплыла в тот прерванный, невероятно милый сон, который она еще чувствовала, но уже не помнила. Потом, на рассвете, проснулась опять. Отец звал ее.
— Наташа, мне нехорошо… Дай попить.
Она, чуть пошатываясь спросонья, пронизанная синеватым рассветом, двинулась к рукомойнику, зазвенела графином.
Хренов жадно и тяжело выпил. Сказал:
— Это ужасно, если я никогда не вернусь.
— Поспи, папочка, постарайся еще поспать.
Наташа накинула фланелевый халатик, присела у изножья отцовской постели. Он повторил несколько раз: «Это ужасно». Потом испуганно улыбнулся.
— Мне все кажется, Наташа, что я иду через нашу деревню. Помнишь, там, у реки, где лесопильня. И трудно идти. Опилки, знаешь. Опилки и песок. Вязнут ноги. Щекотно. Вот мы когда-то ездили за границу…
Он наморщил лоб, с трудом следя за ходом собственной спотыкающейся мысли…
Наташа вспомнила необыкновенно живо, какой он был тогда, светлую бородку вспомнила, серые замшевые перчатки, клетчатое дорожное кепи, чем-то напоминавшее резиновый мешок для губки, — и вдруг почувствовала, что сейчас заплачет.
— Да. Вот значит как, — безучастно протянул Хренов, глядя в туман рассвета.
— Поспи еще, папочка. Я все помню…
Он неловко отпил воды, потер руками лицо, откинулся на подушки.
Во дворе судорожно и сладострастно? кричал петух…
3
Когда утром, около одиннадцати, Вольф постучал к Хреновым, в комнате испуганно звякнула посуда, пролился Наташин смех — и через мгновенье она выскользнула в коридор, осторожно прикрыв за собой дверь.
— Я так рада — папе сегодня куда лучше.
Она была в белой блузке, в бежевой юбке с пуговицами вдоль бедра. Длинные блестящие глаза ее были счастливы.
— Страшно беспокойная ночь, — продолжала быстро Наташа, — а теперь он совсем свежий, температура нормальная. Решил даже встать. Сейчас умыла его.
— Сегодня — солнце, — сказал Вольф таинственно. — Я не пошел на службу…
Они стояли в полутемном коридоре, прислонившись к стене, и не знали о чем еще говорить.
— Знаете что, Наташа, — вдруг решился Вольф, отталкиваясь широкой мягкой спиной от стены и глубоко засунув руки в карманы серых мятых штанов. — Давайте поедем сегодня за город. К шести будем дома. А?
Наташа стояла, тоже прижимаясь к стене плечом и тоже слегка отталкиваясь.
— Как же я оставлю папу? Впрочем…
Вольф вдруг повеселел.
— Наташа, милая, ну, пожалуйста… Ведь ваш батюшка сегодня здоров. Да и хозяйка рядом, если что нужно…
— Да, это правда, — протянула Наташа. — Я ему скажу.
И, плеснув юбкой, повернула обратно в комнату.
Хренов, одетый, но без воротничков, слабо шарил по столу руками.
— Ты, Наташа, вчера газеты забыла купить. Эх ты…
Наташа повозилась со спиртовкой, заварила чай.
— Папочка, я сегодня хочу поехать за город, Вольф предложил.
— Душенька, конечно, поезжай, — сказал Хренов, и синие белки глаз его налились слезами. — Мне, право, сегодня лучше. Только слабость идиотская…
Когда Наташа ушла, он опять медленно зашарил по комнате, все ища чего-то… Попробовал отодвинуть диван — тихо крякал. Потом заглянул под него — лег ничком на пол, да так и остался, голова тошно закружилась. Медленно, с усилием встав опять на ноги, он дотащился до постели, лег… И снова ему показалось, что он идет через какой-то мост, шумит лесопильня, плывут желтые стволы и ноги глубоко вязнут в сырых опилках, и прохладный ветер с реки дует, прохватывает насквозь…
4
— Путешествия, да… Ах, Наташа, я иногда чувствовал себя богом. Я видел на Цейлоне Дворец Теней и дробью бил крохотных изумрудных птиц на Мадагаскаре. Туземцы тамошние носят ожерелья из позвонков и странно так поют, ночью, на взморье. Словно музыкальные шакалы. Я жил в палатке неподалеку от Таматавы, где по утрам земля красная, а море — темно-синее. Я не могу описать вам это море.
Вольф замолк, тихо подкидывая сосновую шишку. Потом провел пухлой ладонью по лицу сверху вниз и рассмеялся.
— А вот теперь я — нищий, застрял в самом неудачном из всех европейских городов, день-деньской, как тюря, сижу в конторе, вечером жую хлеб с колбасой в шоферском кабаке. А было время…
Наташа лежала навзничь, раскинув локти, и смотрела, как озаренные вершины сосен тихо ходят в бледно-бирюзовой вышине. Она вглядывалась в это небо, и тогда кружились, мерцали, сыпались ей в глаза светлые точки. А по временам что-то перелетало с сосны на сосну — золотая судорога?. Рядом, у скрещенных ног ее, сидел барон Вольф, в просторном своем сером костюме и, нагнув бритую голову, все подкидывал сухую шишку.
Наташа вздохнула.
— В Средние века, — сказала она, глядя на верхушки сосен, — меня бы сожгли или бы приобщили к святым. У меня бывают странные ощущения. Вроде экстаза. Я тогда — совсем легкая, и плыву куда-то, и всё понимаю — жизнь, смерть, всё… Раз, когда мне было лет десять, я сидела в столовой и рисовала что-то. Потом я устала и задумалась. И вдруг очень поспешно вошла женщина, босая, в синих блеклых одеждах, с большим, тяжелым животом, а лицо худое, маленькое, желтое, с необыкновенно ласковыми ?, необыкновенно таинственными ? глазами… Прошла поспешно женщина, не взглянув на меня, прошла и скрылась в соседней комнате. Я не испугалась, почему-то подумала, что она пришла мыть полы. Эту женщину я никогда больше не встречала — но знаете, кто это была… Богоматерь.
Вольф улыбнулся.
— Почему вы так думаете, Наташа?
— Я знаю. Она мне приснилась потом, через пять лет, — и держала ребенка, а у ног ее сидели, облокотившись, херувимы — совсем как у Рафаэля — но живые. И, кроме того, у меня бывают другие — маленькие, совсем маленькие видения. Когда в Москве забрали отца и я осталась одна в доме, то такая вещь случилась: на письменном столе был медный колоколец, из тех, которые подвешивают коровам в Тироле. И вдруг он поднялся на воздух, зазвенел и упал. Такого дивного чистого звука я никогда…
Вольф странно посмотрел не нее. Потом далеко кинул шишку и проговорил холодным, глухим голосом.
— Мне нужно вам сказать, кое-что, Наташа. Вот: ни в Африке, ни в Индии я никогда не бывал. Это все вранье. Мне сейчас под тридцать, но кроме двух-трех русских городов, дюжины деревень да вот этой глупой страны, я ничего не видал. Простите меня.
Он уныло улыбнулся. Ему вдруг стало нестерпимо жаль громадных своих фантазий, которыми он с детства жил.
Было сухо и тепло, по-осеннему. Сосны чуть скрипели, качались золотистые их верхушки.
— Муравьи, — сказала Наташа, привстав и похлопывая себя по юбке, по чулкам. — Мы сидели на муравьях.
— Вы меня очень презираете? — спросил Вольф.
Она рассмеялась.
— Глупости какие. Ведь мы с вами квиты. Все то, что я говорила вам об экстазе, о Богоматери, о колокольчике, — все это тоже фантазии. Я это как-то придумала, и потом, конечно, мне казалось, что так было на самом деле…
— Вот именно, — сказал Вольф, просияв.
— Расскажите еще что-нибудь из ваших путешествий, — деловито, без лукавства попросила Наташа.
Вольф привычным движением вынул свой солидный портсигар.
— К вашим услугам. Однажды, когда я плыл на шхуне из Борнео к Суматре…
5
Мягкий скат шел к озеру. Столбики деревянной пристани серыми спиралями отражались в воде. За озером были те же темные сосновые леса — но кое-где просвечивал белый ствол, желтый дымок: березка. По темно-бирюзовой воде плыли отблески облаков — и Наташе вдруг показалось, что они в России, что нельзя быть вне России, когда такое горячее счастье сжимает горло, — а счастлива она была потому, что Вольф говорил такие великолепные глупости, мечет, ухая, плоские камешки, которые, как по волшебству, скользят и скачут по воде. В этот будний день никого людей не видно было — только изредка доносились облачки восклицаний и смеха, а по озеру реяло белое крыло, парус яхты.
Они долго шли берегом, взбегали на скользкие скаты, отыскали тропинку, где черной сыростью пахнуло от кустов орешника. Немного дальше, у самой воды, было кафе — совершенно пустынное, даже ни прислуги, ни посетителей, словно где-то случился пожар, и все побежали смотреть, унося с собою свои кружки и тарелки. Вольф и Наташа обошли его кругом. Потом сели за пустой столик и притворились, что пьют и едят, что играет оркестр. И пока они так шутили, Наташе вдруг отчетливо послышалось, что действительно звучит слово нрзб. духовая музыка, и тогда она с таинственной