для С. Б. Быть может, на два-три дня будет приостановка присылки. Но я распорядился, чтобы прислали все номера начиная с того дня (вероятно, 23-го), когда «Руль» к вам перестал приходить. Все же на всякий случай пришлю тебе номера со «Сказкой».) В «Руле» же я условился с Людвигой, что в понедельник [когда приду исправлять вторую часть. (Кстати, в первой довольно много опечаток, так как я правил очень бледным карандашом)] занесу книги для Бунина и Дяди К., чтобы она их послала по адресам. Вернулся домой с книжечкой стихов Шаховского (он мне прислал ее в «Руль»), прочел ее: очень недурно, – ясная темнота, прохлада, волненье. Я ему так и написал и сразу письмо отправил (в «Благонамеренный»). Затем переменил надпись (пришлось вырвать страничку) на книжке, предназначенной Дяде К., и вместо идиотической надписи, которая на ней была, написал поздравленье с полученьем почетного звания. Кутиш, я люблю тебя. Затем обедал (мясцо довольно хорошее, компот из слив) и к трем поплыл на капланский урок. К пяти вернулся восвояси. Нынче довольно прохладно; я в новеньких сереньких, в норфольке и в новеньком галстухе, и, побрившись, поехал унтергрундом к Гессену. Ужин у них был совсем вкусный. Гессен поблескивал лысиной, золотыми ободками пенсне, много говорил, пощупывал одной рукой воздух. От них поехал в девять часов к Татариновым, где был скучноватый доклад о Пиранделло. Потом я сказал «Комнату» и… ну обычные последствия. Следующий раз Волховысский будет читать об эмигрантской литературе. Разошлись поздно, я провожал Айхенвальда, говорили о России. Кутиш, Кутиш, когда мы вернемся? Сейчас четверть третьего, я немножко устал. Забыл написать, что получил очень кутикутиковое письмо. Котиш, я умоляю тебя остаться подольше в St. Blasien… Пойми, что это важнее всего – твое здоровье. Кутиш, нежность, легкость моя, правда, это нужно… Твой отец настаивает на этом – и он совершенно прав. Кутиш, моя радость, раз ты уж там, воспользуйся… Тебе еще нужно пополнеть, – ну хотя бы стать такой, как Анюта. Хотя бы. Если ты меня любишь – ты все это поймешь. Я же решил никуда не ехать: здесь я все-таки ближе к тебе. А без тебя разъезжать не хочется. Останешься, Кутит? Я же учредил диктатуру: Шоенька и все остальные маленькие не имеют права голоса… Кутиш, «список страданий» пропал. А это, знаешь, двадцать пятый письмыш. Люблю тебя, моя маленькая, мое счастье. Покойной ночи. Кажется, собирается светать. Небо – зеленое. В.
56. 27 июня 1926 г.
Берлин – Санкт-Блазиен
27 / VI – 26
Мотыленок,
встал поздно, одевался не спеша, долго делал гимнастику. Обедал: телятина и земляника со сливками. Потом вышел пройтись. Разглядывал старинные литографии и книжки в антикварных лавках по Шильштрассе. Думал вот о чем: какая прелесть будет в старинных фотографиях! Скажем так – в 2126 году. Фотография, которой двести лет, – фотография улицы с людьми в пиджаках и с автомобилями («пиджак» будет звучать как «камзол» для нас, а «автомобиль» как, что ли, «пироскаф»). Будут страшно дорогие снимки. Будут коллекции снимков, стоящие миллионы. «Приходите посмотреть мою коллекцию фотографий начала двадцатого столетия?» – «С большим удовольствием». – «Вот смотрите – улица, автомобили, мотоциклы». – «Да, но у господина X есть еще более старый снимок: на нем видна – лошадь!» Сочиняя такие разговорчики, я прошел, мой мотыленок, мимо великолепного фонтана близ прежнего жилища Лукашей и полюбовался мокрыми, лоснистыми спинами каменных тритонов, улыбающихся сквозь блеск и дрожь спадающей воды. На Геркулесовом мосту пожалел бедного льва, у которого реставрированная часть хвоста – бледная, голая, – как у пуделя. Побрел прямо, углубился в аллейку тиргартена – где тени то и дело теряли сознанье, оттого что скрывалось солнце. Посидев на скамейке, пошел обратно той же дорогой, и на Шильштрассе меня остановила тучная старуха вся в черном и попросила сопроводить ее через улицу. Я взял ее под руку, и медленными шажками мы перешли на ту сторону Я себя чувствовал как картина «The Boy-Scout or One good deed every day». Вернувшись восвояси, часок почитал – и удивительно играл танцевальную музыку «громкоговоритель» во дворе. Скрипичное томленье саксофона, свирельные пируэты, мерный бой струн… И потом я задремал – и когда проснулся, было уже половина восьмого. Небо сейчас бледно-голубое в тающих облачках – как на плафоне с аллегорическим, апофэозным сюжетом. И все играет джаз-банд в радио – обожествленно собачье поскуливанье. Ужинал: мясики. И вот пишу к тебе, мой мотыленок… Как твои крылья и сяжки, как поживают все их пятнышки и шелковый их пушок? Я еще выйду погулять сегодня, письмыщ опущу. Мотыленок мой, счастье мое, любовь… Как тебе нравится такое определенье: сон, который видит один, это сон; сон, который видят двое, это полу-действительность; сон, который видят все, это действительность. Кстати, у меня есть чудное названье для газеты или журнала: «Явь». Хорошо? Мотыленок, как вам посиживается на санблазийских цветочках? Любовь моя… В.
57. 28 июня 1926 г.
Берлин – Санкт-Блазиен
28/VI
Мой Катышок,
утром мылся, брился, надел новенькие, серые, и синий пиджак – и поехал в «Руль» корректировать вторую часть рассказика. Как он тебе – нравится? По-моему – ничего. Между прочим, оказалось, что улица Гофмана действительно есть (это, конечно, мне Шура открыл), и вовсе не «за Кайзердаммом», а в Трентове. Книги – посланы (большое облегченье). Из «Руля» поехал на урок к Капланам, затем вернулся к себе, обедал: рулад и компот из слив (нехорошо…). К трем отправился на Dernburgstr., играл с ш. в мяч, ел в саду землянику и кружовник, затем – около шести – пошли вместе на Цо, где я купил «Observer». Там подпорхнула ко мне твоя сестрица. Что она там делала, неизвестно. Расстался я с Заком, пешочком пошел домой, мой Катышок, читал газетки. Посылаю тебе вырезку из «Слова»: совершенно прелестные стихи – и форма и содержанье совершенно исключительные. Купил также «Звено», – но стихов моих там нет. Зато Адамович здорово выругал госпожу Папоушек. Ужинал: яичница и ветчина. Сейчас пять минут десятого. Катышок, Катышок, райское мое существо, что у тебя слышно? Будешь ли благоразумна и останешься ли еще на двадцать-тридцать писем в St. Blasien’e? Знаешь, мне иногда кажется, что я только теперь понял, как я люблю тебя и как мы с тобою счастливы… Мой Катышонок. Стихи Пертса сохрани. Такие они – свежие, русские. Пришли мне как-нибудь шифрованное письмо (цифры – вместо букв), мне будет приятно его разгадывать. Вот тебе, например (по старой орфографии):
/22/97331/1517211718717/4/ 1311182617/,
/2117/2023/2711131932/213191720174/12017334/,
/2023/27172732182712032/933261932128163/
/4/611182629/,
/2764123/233267294/1931333728/ – /27331328/
/271333261334/.
Маленькие черточки разделяют буквы, большие – слова. Интересно, угадаешься ли (определенная цифра отвечает всегда той же букве, разумеется). Посмотрим, мой Катышек. Если будешь хорошей〈,〉 в каждом письме пошлю тебе новую маленькую игру. Ты же еще снимись! Тут большой спрос на этот товарик. Милое мое, я люблю тебя… Собираюсь рассказик писать. А может быть, стихи. Будет завтра мне письмыш? Сидит ли он сейчас в почтовом вагоне, в тепле, между письмом от госпожи Мюллер к своей кухарке и письмом господина Шварц к своему должнику? Тема для стихотворенья: мы все – письма, идущие к Богу. Или нехорошо? Катыш, маленький мой, так давно не целованный… В.
58. 29 июня 1926 г.
Берлин – Санкт-Блазиен
29 / VI – 26
Душа моя,
ты давно не писала. Ты давно не писала. Ты давно не писала. Моя душа…
Утром поехал с Ш. в Груневальд, там купался, бегал. Очень было тепло и хорошо. На обратном пути, переходя то место мостовой на углу Лютер и Клейст, где идет оргия починки, встретил рамолистого проф. Гогеля, который мне сказал: «А вы будете играть Позднышева. Да-да-да…» Думая, что он меня с кем-то спутал, я улыбнулся, поклонился и пошел дальше. Обедал: битки с фаршированными томатами и отличное черничное варенье. Заплатил по счету (54.80 – с молоком). Вдруг входит горничная: «К вам – дама». Входит дама с портфелем. «Меня к вам послал Грэгер. Я продаю папиросы. Муж мой, офицер, был расстрелян в Киеве». Я взял сотню – чувствуя, что страшно изменяю нашему человечку. К трем отправился на урок с Капланом. Около пяти пошел на теннис. По дороге, моя душа, купил марок, послал тебе газеты с рассказом, купил также теннисные башмачки (4.45). Завтра отдам Анюте тридцать марок. Хорошо играл. В половину восьмого вернулся, ел мясики. Нашел письмо от Айхенвальда. Правленье Союза журналистов устраивает «Суд над Позднышевым». Меня просят играть Позднышева. Я только что написал Айхенвальду, что согласен. Это будет в конце июля. Comment tu regardes sur ça? Rien à soi? («Ничего себе?»). Душа моя, когда ты ко мне не пишешь, у меня делается маленькая паника. Ты, может быть, сердишься на то, что я прошу тебя продолжать толстеть в St. Blasien’e? Все равно – очень прошу. А папиросы эти ничего, – табак, по-моему, лучше майкапарского. У человечка возьму на сотню меньше. Моя душа, я единственный русский эмигрант в Берлине, который пишет к своей жене каждый день. Но маленькой игры тебе сегодня не пошлю – так как ты нехорошая. Сейчас половина десятого. Пойду опустить письма – к Дубняку и к тебе, и лягу спать. Акация у стены, во дворе, по утрам купается в собственной кружевной тени, которая колеблется за нею на стене и сквозь ее листья, мешается с движеньем листьев: акация в теневом пенуаре. Но сейчас в окне отражается только моя голова в рембрандтовском свете и оранжевая лампа. Я люблю, я люблю тебя, моя душа, мое счастье… Боюсь написать: завтра будет письмо, – так как всякий раз, когда я так пишу, – не бывает. Моя душа, я люблю тебя. Мой полет, мое трепетанье… В.
59. 30 июня 1926 г.
Берлин – Санкт-Блазиен
30/VI —26
Мой маленький,
сегодня – последний тобою отмеченный лист. Завтра будет месяц, что ты в отъезде.
Утром не спеша мылся, одевался и поплыл на урок с Mme Каплан. В последний раз (до августа) объяснял ей, что St. Joan не Апостол Иоанн, а девушка с бубикопфом и воинственными наклонностями. Затем обедал: рыба и красная смородина. Затем пошел стричься. Посередине парикмахерской на высоченном табурете, закутанная в простыню, спускающуюся почти до пола, сидела совсем маленькая девочка, нагнув золотисто-желтую голову, и вся морщилась, в ужасе закрывала глаза, когда парикмахер ей подравнивал волосы на лбу и затем прыскал в нее из огромного флакона. Сам я вышел оттуда с кругленькой и молоденькой головой – и отправился на теннис. Был нынче в ударе. Припекало солнце. Около семи вернулся домой, переоделся, пошел менять книжку, а