я только вышел, чтобы опустить письмо, а потом весь день провел дома. К обеду было: телячье жито и компот из абрикосов. Явился папиросный человечек – с огромным мокрым зонтиком и чрезвычайно небритый. Я взял у него сотню. После обеда читал, пробовал писать, но был не в ударе. Затем задремал под шум дождя, и когда проснулся – пролетало над крышей и в лужах чистое голубое небо. Опять читал – и вскоре принесли ужин. Яишница и мясики. Сейчас половина девятого. Видишь, моя душенька, какой у меня был интересный денек. Пожалуй, на полчасика выйду пройтись до спанья… Моя душенька…
Моя душенька, я теперь особенно живо чувствую, что с того самого дня, когда ты в маске пришла ко мне, – я удивительно счастлив, наступил золотой век для души (ах, по бумаге прыгает моль: не беспокойся, это не ре11опе1а или сагрейеПа), и, право, я не знаю, что мне еще нужно, кроме тебя… Моя душенька, из побочных маленьких желаний могу отметить вот это – давнее: уехать из Берлина, из Германии, переселиться с тобой в южную Европу. Я с ужасом думаю об еще одной зиме здесь. Меня тошнит от немецкой речи, – нельзя ведь жить одними отраженьями фонарей на асфальте, – кроме этих отблесков, и цветущих каштанов, и ангелоподобных собачек, ведущих здешних слепых, есть еще вся убогая гадость, грубая скука Берлина, привкус гнилой колбасы и самодовольное уродство. Ты это все понимаешь не хуже меня. Я предпочел бы Берлину самую глухую провинцию в любой другой стране. Моя душенька…
Моя душенька, все-таки посылаю тебе и сегодня загадку – очень милый лабиринтыш. Послал бы тебе шахматную задачку, если у тебя были бы шахматы. Ведь по диаграмме не решишь?
Завтра заседанье правленья союза журналистов (в Литер, худ. кружке), на котором выяснится, когда будет «Суд», и окончательно распределятся роли. («Прокурор» – Айхенвальд). Все это довольно глупая история, – но цель – пополненье фонда – благая.
Забыл тебе вчера написать: латинское названье капустницы – Pieris brassicae L. (Pieris – пьерида, brassicae от brassica = капуста, «L» сокращен. «Линней», который в своей «Системе природы» впервые классифицировал бабочек и дал латинские названия наиболее распространенным). Моя любовь, я так рад, что вы нахватываете фунтики. Я люблю вас чрезвычайно. Целую отдельно каждый фунтик, счастье мое головокружительное… В.
64. 5 июля 1926 г.
Берлин – Синкт-Блазиен
Как поет он, как нежданно
вспыхнул искрою стеклянной,
вспыхнул – и поет
там, над крышами, в глубоком
небе, где блестящим боком
облако встает!
чуден гул его небесный,
бархат громовой…
И под липой, у решетки
слушает слепой.
Губы слушают и плечи:
обращенный в слух.
Неземные реют звуки…
Рядом пес его со скуки
щелкает на мух.
замер, – голову закинув,
смотрит, как скользят
крылья сизые, сквозные
по лазури, где большие
облака блестят.
65. 5 июля 1926 г.
Берлин – Санкт-Блазиен
5 – VII – 26
Что-то вроде эпиграммы на Айхенвальда.
любитель слов, любовник слова.
Стих Пушкина есть в имени его:
«Широкошумная дуброва»…
Фунтики мои,
получили ваш исключительно дорогой письмыш и отвечаем по пунктам. 1) Деньжата у нас, к сожаленью, не водятся. В наших кармашах сейчас семьдесят три фенига. Поговорим с Анютой, ибо все равно завтра нам нужно платить за закут. 2) О «Руле»: в письмыше от 27 июня вы к нам пишете: «Заплатил ли ты за июль? На август не выписывай, т. к. мы уже выписали отсюда». Естественно, что мы сразу распорядились насчет июля. Письмыши ваши мы, кстати, знаем наизусть. 3) Анюте мы только должны старые 29 мар. Завтра займем до пятнадцатого 50. 4) В Тегель мы должны двадцать марочек. 5) Грегер ни гугу. 6) Любим вас. 7) В дырявых.
Ночью я сочинил новый стишок, мои фунтики, и утром тебе его послал. А встал поздно: мало спал. Обедал: битки и шоколадный студень. На полчаса опоздал к Заку (у которого должен был быть в 3 часа) по следующей причине: во дворе грянула сиплая русская песня. Я выглянул. Маленький коренастый человек стоял в соседнем дворе – отделенном от моего забором – и орал во весь голос «Калину». Потом сдернул картуз и обратился к пустым окнам: «Ну что же, православные». Я положил полтинник в спичечный коробок и швырнул. Попал в забор, – коробок остался лежать желтым квадратиком на моей стороне забора. Человек крикнул, что обежит кругом. Я ждал, ждал – он не появился (потом, когда я вернулся, то желтый квадратик исчез. Надеюсь, это он его нашел). С Ш. мы пошли играть в теннис. Около пяти небо почернело (я никогда не видал такой сплошной черной дали. Все на этом фоне – дома, деревья казались электрически-бледными) и ухнул такой ливень, что через несколько минут площадки превратились в бассейны – где плавали листья, окурки и даже половина бутерброда. Мы долго ждали в павильоне, потом перебежали в кабачок (все это происходило близ Кайзердамма), там выпили пива. Вернулся я домой мокроватенький – с «Observer ом» и «Звеном» (который тебе послал. Там запятая испортила первую строку моего стишка). Ужинал (мясики, яишница, холодный биток) и поплыл (переодевшись) в Лит. худ. круж., где обсуждался вопрос о «Суде». Оказывается, что нет «защитника». Но еще надеются найти. Пунктики мои, в «Современных записках» (мне это показал Арбатов) великолепная большая рецензия о «Машеньке» (Осоргина) – одна из самых приятных рецензий. (Книжку достану в «Слове».) А в варшавской газете «За свободу» необычайно похвальный отзыв о моем выступленье на Вечере культуры (тоже постараюсь достать). Дома я был половина двенадцатого и вот тебе пишу, мой килограммыш. Скоро вы можете собираться в путь-дорогу. Мы из принципа не пишем вам, скучаем ли без вас… Фунтики мои, жизнь моя… Какая хорошая пчелка над головой араба!.. В.
66. 6 июля 1926 г.
Берлин – Санкт-Блазиен
6 – VII – 26
Милая моя жизнь,
утром (было перламутрово-пасмурно) поехал к Заку, читал с ним рассказ Wells а (о том, как у одного человека вследствие электрического удара случилась престранная вещь с глазами: он видел остров на антиподах – морской берег, скалы, загаженные пингвинами, – но там жили одни его глаза, – он вскоре понял, что сам находится, где и был раньше, – в Лондоне, слышал слова друзей, мог ощупать предметы – но видел только этот берег, и пингвинов, и тюленей, которые, переваливаясь, ползли сквозь него, – и когда он сам с помощью друзей взбирался по лестнице – в Лондоне, – ему казалось, что восходит по воздуху, висит над песчаным берегом, над скалами). Почитав, долго ели кружовник (похожий на маленькие футбольные мячи) в саду и затем погуляли. Я вернулся домой, обедал (что-то вроде «беф Строганов» и очень вкусная сладкая поджаренная яичница) и, увидя, что солнце вышло, отправился (с «Крейцеровой сонатой») в Груневальд. Там было удивительно хорошо, хоть и людно, – и вода после недавних бурь сористая. Прошел торговец, неся на отвесе словно нити разноцветных бус и выкрикивая: «Метр – один грош». Оказалось, что это – бумажные ленты леденцов! Пробыв на солнце около трех часов, я не спеша, пешочком, – отправился домой. В одном месте, на Hohen zollern dam, строился дом, сквозь него, в кирпичные проймы, видна была листва, солнце омывало чистые, пахнущие сосной балки – и не знаю почему, но какая-то была старинность, божественная и мирная старинность развалин, – в кирпичных переходах этого дома, в неожиданной луже солнца в углу: дом, в который жизнь еще не вселилась, был похож на дом, из которого она давно ушла. А дальше в глубине одной из боковых улиц мне явился – восточный вид: настоящая мечеть, фабричная труба, похожая на минарет, купол (крематории), деревья на фоне белой стены, похожие на кипарисы, – и две козы, лежащих на желтой траве, среди маков. Это было мгновенное очарованье – его рассеял грузовик – и восстановить его я уже не мог. Прошел я дальше через Фербеллинерплац, где некогда на скамеечке сиживали большой, красивый – и маленький, гаденький, и через Гогенцоллернплац, где разошелся я случайно с такой милой, милой маской, – в еще более давние времена. Насчет давних времен: в берлинской «Иллюстрированной газете» воспроизведен рисунок из журнала мод 1880 года: платье для лаун-тенниса. Изображена, как-то боком к сетке (похожей на рыбачью сеть), дама с малюсенькой ракеткой, поднятой этаким жеманным движеньем, – а за сеткой стоит с такой же жеманной ракеткой господин в высоком воротнике и полосатой рубашке. Дама же одета так: очень темное платье, большущий турнюр, полоса кушака по нижней части стянутого живота, тугой бюст – и посередине, с подбородка до пупа, ряд бесчисленных пуговок. Ножка на высоком каблучке скромно мелькнула из-под нарядного подола, и, как я уже говорил, ракетка поднята – над большой волнистой шляпой. В таком платье, вероятно, играла в теннис Анна Каренина (см. роман того же названья). Эту картинку мы вчера видели с Шурой, когда в кабаке пережидали дождь, – и очень смеялись.
Дальше пошел я по Регенсбург и зашел к Анютам. Однако там никаких анют не оказалось, и я сел поджидать их в небезызвестном кафе на углу, где последние мои монетки ушли на стакан пива. Вскоре (с пакетами) проплыла Анюта, и я за ней проследовал. Посидел у нее, съел тарелочку малины и условился, что завтра зайду в контору за деньгами. (Нынче занял у нее одну марку.) Вернулся я к восьми домой, ужинал (мясики и салат томатовый). Звонила Татаринова, сообщила, что завтра утром в Тегеле – похороны матери Усольцевой (у них произошла настоящая трагедия: Усольцев делал впрыскиванья жене и теще. У обеих последовало зараженье крови. Н. Я. выжила, мать ее, шесть недель промучившись, третьего дня умерла). Сейчас половина десятого. Небо чистое. Теплынь. И я пишу к тебе, жизнь моя милая. Милая моя жизнь, отчего это ты мне ничего не пишешь о твоем новом знакомом «из Москвы»? А? Мне очень любопытно… Он молодой, красивый? А?
Культяпушка, милое мое, дней через десять, я думаю, что вернешься. (Но все-таки постарайся дотянуть до двадцатого… Мне очень трудно это говорить тебе, но право же – чем дольше ты там пробудешь, тем лучше тебе будет, жизнь моя.)
Хорошая бабочка? Я ровно два часа над нею бился – зато ладно вышло. Жизнь моя, если б ты знала, как кошки кричат на дворе! Одна кричит истошным басом – другая мучительно завывает. Будь у меня сейчас револьвер под рукой, я бы стал в них палить, честное слово! Меня эта