Скачать:PDFTXT
Пнин

взаимосвязь дальнего действия, через все протяжение текста, из одного его полушария в другое, — то эти сегменты романа должны сохранять свои причальные концы разомкнутыми, чтобы начало и конец всей книги могли умозрительно сомкнуться. Итак, если внутренние главы композиционно кругообразны, то внешние обеспечивают замкнутую кругообразность всей книги в целом.

В самом начале «Пнина» герой едет не на том поезде в маленький город, куда его пригласили с лекцией; в конце этой первой главы он стоит в зале за кафедрой, дожидаясь, пока совсем растает дымка видений, оставшаяся после его недавнего припадка. Кажется неправдоподобным, чтобы перед ним в этот момент лежала не та лекция, как это передает Коккерель, которому как будто принадлежит в романе последнее слово о Пнине (смотри ниже), однако совершенно исключить эту возможность невозможно.

Вторая глава открывается под звон университетских колоколов, который подхватывается звонком телефона в передней дома Клементсов: это Пнин осведомляется о комнате внаем; а кончается эта глава крупным планом Джоаны Клементс, которая машинально разглядывает обложку местного журнальчика с изображением университетской колокольни, между тем как Пнин, ее новый квартирант, не может сдержать слез от пережитого в этот день и накопленного в прошлом страдания.

Третья глава открывается описанием череды разных жилищ Пнина, неудобных, главным образом, своей неизбежной звукопроницаемостью, заканчивается же она в тот момент, когда Пнину приходится оставить комнату, где ему впервые удобно и уютно жилось.

Четвертая глава расположена в тематическом и геометрическом центре книги, и, может быть, вследствие этого она изучена лучше других{14}. В начале ее Виктор Винд представляет себе воображаемого отца, одинокого, преданного и покинутого приближенными короля, в конце же Пнин («водный отец» Виктора, как его в шутку называет Эрих Винд, настоящий отец; шутка эта может быть удачнее, чем он предполагал) видит во сне продолжение этой самой фантазии Виктора. Интересно заметить, что в обеих частях этого обрамляющего главу сюжета находим «неразборчивые — и для Виктора, и для Пнина — строки» набросков Набокова к незаконченному русскому роману «Solus Rex», тематическая фигура которого позднее была перенесена в «Бледный огонь».

В начале пятой главы перед читателем веером развертывается, насколько хватает глаз с дозорной башни, безмятежная панорама лесов «прелестной Новой Англии». К концу ее, однако, леса эти сменяются жутким немецким «темным лесом», где была убита невеста Пнина в одном из истребительных лагерей, расположенных в самом безобидном как будто месте, в сердце «заповедника немецкой культуры».

Шестая глава начинается вместе с новым осенним семестром в Вэйндельском университете; Пнин тем временем наконец-то находит для себя во всех отношениях удобное пристанище. Но в конце главы он должен отказаться не только от милой надежды поселиться в этом доме навсегда, но и от места в университете.

Последняя же глава как бы перебирает одну за другой темы всех предыдущих, словно подвергая их краткому обзору и завершая круговую конфигурацию книги самой последней фразой, отсылающей читателя назад, к отправному пункту.

Эти концентрические круги, опоясывающие повествование о шести или семи сценах из жизни Пнина в продолжение четырех с половиной лет поступательного времени романа и более полувека ретроспективного времени, образуют некую планетарную, эпициклическую передачу, в которой одно зубчатое колесо ходит, обращаясь по окружности другого{15}.

Как можно тут говорить о самостоятельных эпизодах, сколоченных в одно целое, только напоминающее остов и устройство романа! Совсем напротив — они стянуты стальными прутьями и приводными ремнями взаимосцепленных тем разной длины, но совершенно определенного направления и назначения. Именно арматура этих прутьев, а не фабула как таковая, поддерживает построенный мир Пнина.

В примечании к своим корнельским лекциям о «Мансфильдском парке» Джейн Остин Набоков определяет сюжет как «supposed story», что можно передать как «мнимую повесть», то есть как то, что читателю кажется будто происходит в книге; далее, он называет тематическими линиями, или ходами, «образы или понятия, которые то тут, то там повторяются в романе, вроде мелодии в фуге»; структурой же зовет «композицию книги, развитие событий, приводящих одно к другому, хитроумные способы введения героев в повествование или приведения в действие нового сюжетного комплекса, или сопряжения различных тем, посредством которого повествованию сообщается поступательное движение»{16}.

3

Ни в чем ином Набоков не ушел от других романистов так далеко, как в искусстве композиционного построения, и особенно в умении создавать тематическое согласие взаимодействующих мотивов, что достигается посредством тонких, плавных, «органических» переходов или переключений тем из одной в другую, равно как точно рассчитанных, видоизменяемых повторений некоторых подробностей. Нити этиологических связей протягиваются от одной главы к другой, ретроспективно освещая, выделяя и соединяя эти подробности между собою. Например, коричневый костюм, купленный Пниным ценою мучительного происшествия в первой главе и надетый им во второй (спустя несколько месяцев) в честь приехавшей к нему Лизы, ею быстро забраковывается, и это ее брошенное мимоходом замечание делается последней злой каплей всего этого до нелепости жестокого посещения.

Но бывают тематические нити не местного, а дальнего следования, они тянутся по всей длине книги, всплывая на поверхность в разных видах в каждой главе. Образуемая такими связями сеть длинных и коротких линий сплетена весьма замысловато, и этот переплет тем, в плане, видимом с известного возвышения, указывает своею правильностью и функциональным рассчетом на ставшую очевидной неслучайность конфигураций. Всякая композиция указывает на композитора. Здесь речь идет не о праздной, хотя бы и остроумной, игре, но о философском эксперименте в словесном художестве, который в принципе выводит и ставящего опыт сочинителя, и подопытного читателя далеко за пределы художественного сочинения — в мир настоящий, с заглядыванием в предстоящий.

Вот хороший пример такой темы дальнего, от главы к главе, следования — темы оптического отражения. В первой главе «блик стакана, медные шары изголовья кровати [больного мальчика]… перебивали узор листьев и ярких цветов [на обоях] в меньшей степени, чем отражение в оконном стекле предмета, находящегося внутри комнаты, мешало видеть пейзажи за окном». Все это Пнин созерцает теперь, через толщу сорока с лишним лет, в состоянии гипнотического воспоминания (вызванного странным, изредка повторяющимся, сердечным, по-видимому, припадком, природу которого врачи не могут разгадать), и поэтому нужно учитывать забавный мотив аберрации, вызванной расстоянием, ибо всегда существует малое, но неодолимое несоответствие между воспринимаемым и отраженным (например, в воспоминании). Это неполное соответствие, или несовпадение, находится в основании одного из важнейших истолкований всего романа; ведь общее искажение жизни Пнина, как она излагается повествователем N., некоторым образом напоминает эти оптические рефракции. С другой стороны, Коккерель — сам вымышленный выдумщик — составляет жизнь Пнина из одних только комических анекдотов, мелькающих один за другим быстрой чередой и представляющих подлинного Пнина в гораздо меньшей степени правдоподобия, чем petite histoire русской культуры, писанием которой занят Пнин, «отражает в миниатюре великую взаимосвязь событий».

Во второй главе видим, как неспешно падает снег, «поблескивая, отражаясь в безмолвном зеркале». В третьей, когда Пнин поднимает от книги усталые глаза и задерживает взгляд на высоком окне, «сквозь его таявшие раздумья проступал лилово-синий воздух сумерок, посеребренный отражением флуоресцентных ламп на потолке, а посреди паучьих черных веток [за окном] отражался ряд ярких книжных корешков». В четвертой, контрапунктной главе, тема отражений делается выпуклой. На первый взгляд, здесь речь о живописной технике, но повторное чтение доказывает функциональную важность этой темы не только в этой центральной главе, но и во всей книге, ибо тема эта дает понятие, или, вернее, образ нарастания сюжета. В симметрической середине романа описывается, как Виктор ставит опыты с отражениями различных предметов, изменяющих форму, а то и суть свою, когда их рассматриваешь сквозь толщу воды:

…красное яблоко превращалось в ровную красную полосу, ограниченную прямым горизонтом, — полстакана Красного моря, Arabia felix. Если держать короткий карандаш наклонно, то он изгибался стилизованной змеей, но если поставить его прямо, то он делался чудовищным толстяком, чуть ли не пирамидою. Если двигать туда-сюда черную пешку, то она распадалась на два черных муравья. А если держать гребенку стоймя, то стакан, казалось, наполнялся прелестной полосатой жидкостью, каким-то коктэйлем «зебра»[53].

Подробное описание усадьбы в пятой главе задерживается на «строгого вида этажерке, с потемневшими зеркальцами на задней стене, печальными, как глаза у старых обезьян». Здесь, кстати, вспоминается пассаж из предыдущей главы о «микроскопической комнатке… в тех совершенно особенных, совершенно волшебных выпуклых зеркальцах, которые пятью веками раньше любили вставлять в свои подробнейшие интерьеры и Ван Эйк, и Петрус Христус, и Мемлинг».

В шестой же главе встречаем описание интерьера, где «…пара хрустальных подсвечников с подвесками… была причиной радужных отражений ранним утром, прелестно загоравшихся на буфете и напоминавших моему сантиментальному другу об оконных витражах, окрашивавших солнечный свет в оранжевые, зеленые и фиолетовые цвета на верандах русских усадебных домов».

Наконец, в седьмой эта тема (как и многие другие) подвергается пересмотру, да и вся заключительная глава может быть рассмотрена как составная метафора этого ряда образов, как бы огромное зеркало, в котором жизнь Пнина отражается с неуловимой степенью искажения. «Здесь мы наблюдаем сдвиг фокуса, — пишет Набоков в своей лекции о романе Пруста, — и это смещение производит радужную грань: это особенный Прустовский кристалл, сквозь который мы читаем его книгу… Пруст призматичен. Его назначение — вернее, назначение этой его призмы — преломлять и, преломляя, воспроизводить мир ретроспективно»{17}.

Другой эмблематической фигурой, неукоснительно появляющейся в каждой главе книги, оказывается белка. Ее явления в «Пнине» образуют рисунок более законченный, чем букетик фиалок в «Истинной жизни Севастьяна Найта», или чем продолговатая лужа в «Незаконнорожденных», или чем темные очки в «Лолите». Один читатель склонен видеть здесь метампсихическое воплощение умершей невесты Пнина, дух которой, посредством белки, вмешивается в его жизнь в критические ее моменты{18}. Другие полагают, что характер появления этого грызуна наводит на мысль о «возможном метафизическом разрешении вопроса о человеческих страданиях», что, без сомнения, является главным вопросом всей книги. Например, в первой же главе мы видим, как белка, выжженная на ширме у кровати Пнина в его воспоминаемом детстве, чудесным образом превращается в живое существо, скачущее вприсядку возле него, когда он приходит в себя, в свое настоящее, после приступа «страдания и страха», — и как знать, может быть, это превращение означает, что страдание Пнина не есть следствие «чьего-то своевольного и злого умысла, но средство к извлечению сокровища частного прошлого героя и нашего настоящего сострадания»{19}.

Но имеется как будто и иное соответствие между посещением белкой очередной главы и очередным несчастием Пнина, только что приключившимся или имеющим скоро произойти. Во второй главе это особенно ясно видно, когда Пнин встречает на пути белку в то самое мгновение — мгновенно исчезающее, — когда он вдруг почувствовал, что еще чуть-чуть, и он разрешит наконец основную

Скачать:PDFTXT

взаимосвязь дальнего действия, через все протяжение текста, из одного его полушария в другое, — то эти сегменты романа должны сохранять свои причальные концы разомкнутыми, чтобы начало и конец всей книги