и витражное окно на фронтисписе, и выбранный им особенный шрифт, и сноску на 306-й странице, которой предстояло взорвать соперничающую теорию касательно точного возраста разрушенной стены, и поставил свою грациозную, но странно неразборчивую подпись.
Бёре, бесцеремонно разбуженный от сладкой дремоты в кресле за ширмами, прочитал, высморкался, проклял день, в который сменил гражданство, потом сказал себе, что, в конце концов, не его это дело сражаться с экзотической политикой, сложил платок и, увидав, что другие подписывают, – подписал.
Экономика и История коротко посовещались, причем на лице последней появилась скептическая, но несколько вымученная улыбка. Они в унисон приложили руки и только тогда с отчаяньем обнаружили, что, обмениваясь мнениями, каким-то образом ухитрились обменяться и копиями, ибо на каждой в левом верхнем углу были оттиснуты имя и адрес потенциального подписанта.
Прочие вздыхали и подписывали, или не вздыхали и подписывали, или подписывали, а уж после вздыхали, или не делали ни того ни другого, но затем, подумав как следует, все же подписывали. Адам Круг тоже, он тоже, он тоже расчехлил свое заржавелое, вихлявое вечное перо. В смежном кабинете зазвонил телефон.
Д-р Азуреус, лично вручивший ему документ, околачивался вблизи, пока Круг лениво надевал очки и читал, откинув голову так, что она легла на антимакассар, и довольно высоко держа листки немного дрожавшими толстыми пальцами. Они дрожали пуще обычного, потому что было уже за полночь и устал он несказанно. Когда Круг, приблизясь к концу манифеста (три с половиной сшитые страницы), полез за пером в нагрудный карман, д-р Азуреус слоняться вокруг перестал и почувствовал, как его старое сердце споткнулось, словно бы поднимаясь по лестнице (метафорически) с оплывшей свечой. Сладостное, плотное облако облегчения вздыбило пламя свечи, когда старик Азуреус узрел, как Круг расправил последнюю страницу на плоском деревянном подлокотнике кретонового кресла и открутил надульник самопишущей ручки, обратив его в капсюль.
Быстрым, сальтообразным, изящно точным ударом, совершенно не вяжущимся с его дородным сложением, Круг влепил в четвертую строку запятую. После чего (чмок) зачехлил и защелкнул (чмок) перо и отдал документ помраченному президенту.
– Подпишите его, – сказал президент смешным механическим голосом.
– За исключением юридических документов, – ответил Круг, – да и то еще не всяких, я никогда не подписывал и впредь не стану подписывать ничего, не мною написанного.
Старик Азуреус озирался, медленно воздымая длани. Как-то так получилось, что никто не смотрел в его сторону, не считая Хедрона, математика, сухопарого человека с так называемыми «британскими усами» и с трубкой в руке. Д-р Александер выслушивал в смежной комнате телефон. Кошка дремала в душной спальне дочери президента, которой снилось, что она никак не отыщет баночку с яблочным джемом, бывшую, как она сознавала, кораблем, виденным ею однажды в Бервоке, и матрос наклонялся и сплевывал за борт, следя, как плевок падает, падает, падает в яблочный джем душераздирающего моря, ибо сон ее переливался золотисто-желтым, потому что она не погасила лампы, полагая бодрствовать, пока не уйдут отцовские гости.
– Более того, – говорил Круг, – метафоры все до единой ублюдочны, а предложение насчет готовности внести в учебный план любые предметы, какие окажутся необходимыми для споспешествования политическому согласию, грамматически настолько убого, что даже моя запятая его не спасет. А теперь я хочу домой.
– Prakhtata meta! – прокричал несчастный д-р Азуреус совершенно примолкшему собранию. – Prakhta tuen vadust, mohen kern! Profsar Krug malarma ne donje… Prakhtata!
Д-р Александер, отдаленно напоминающий выцветшего матроса, вновь появился и засигналил, и окликнул президента, и тот, продолжая сжимать в кулачке неподписанную бумагу, засеменил, подвывая, к своему верному ассистенту.
– Брось, старина, не валяй дурака. Подпиши эту гадость, – сказал Хедрон, склоняясь над Кругом и опуская кулак с трубкой ему на плечо. – Много ли она значит, в конце-то концов? Поставь свою коммерчески ценную закорючку. Брось! Никто не тронет наших кругов, – но где-то же нужно нам их рисовать.
– Не в грязи, сэр, не в грязи, – сказал Круг, улыбнувшись первой за этот вечер улыбкой.
– Да ну, не будь надутым педантом, – сказал Хедрон. – Зачем тебе нужно, чтобы я чувствовал себя так неловко? Я подписал, и мои боги не шелохнулись.
Не поднимая глаз, Круг поднял руку и тронул твидовый рукав Хедрона.
– Все в порядке, – сказал он. – Пока ты рисуешь свои круги и показываешь моему мальчику фокусы, черта ли мне в твоей морали.
На один опасный миг он вновь ощутил жгучий, черный прилив горя, комната почти расплылась… но д-р Азуреус уже мчал назад.
– Мой бедный друг, – с великим пылом произнес президент. – Вы герой, что пришли сюда. Но почему же вы мне не сказали? Теперь я все понимаю! Разумеется, вы не могли уделить необходимого внимания, – ваше решение, ваша подпись, мы это отложим, и я уверен, что все мы искренне стыдимся того, что потревожили вас в такую минуту.
– Говорите, говорите, – сказал Круг. – Продолжайте. Ваши слова для меня загадка, но пусть вас это не останавливает.
С жутким ощущением, что его сбили с толку отъявленной дезинформацией, Азуреус вытаращил глаза и заикаясь проговорил:
– Я надеюсь, я не… то есть я надеюсь, что я… то есть вы разве… разве не случилось горя в вашей семье?
– Если и так, это не ваша забота, – сказал Круг. – Я хочу домой, – добавил он, внезапно рванув ужасающим голосом, который, бывало, обрушивался, словно громовый раскат, когда лекция достигала зенита. – Этот, как бишь его, сможет отвезти меня назад?
Издалека д-р Александер покивал д-ру Азуреусу.
Нищего сменили. Двое солдат сидели, скукожившись, на приступке машины, предположительно охраняя ее. Круг, норовя избежать беседы с д-ром Александером, поспешно забрался назад. К большому его неудовольствию, однако, д-р Александер, вместо того чтобы усесться за руль, присоединился к нему. Один из солдат сел за водителя, другой уютно выставил локоть, машина взвизгнула, прокашлялась и загудела по темным улицам.
– Не угодно ли… – сказал д-р Александер и, пошарив по полу, попытался вытянуть плед так, чтобы соединить под ним ноги – свои и соложника. Круг заворчал и отпихнул покрывало. Д-р Александер потянул, поерзал, подоткнулся со всех сторон и уж тогда расслабился, истомленно просунув руку в петлю на дверце машины. Случайный уличный луч отыскал и сразу куда-то засунул его опал.
– Должен признаться, профессор, я любовался вами. Что говорить, вы – единственный настоящий мужчина среди этих дражайших ископаемых. Я так понимаю, вы не часто видаетесь со своими коллегами, нет? Конечно, вы должны ощущать некоторую несовместимость…
– Опять не попали, – сказал Круг, нарушая обет молчания. – Я уважаю моих коллег, так же как и себя, я уважаю их по двум причинам: поскольку они умеют отыскивать совершенное счастье в специальных знаниях и поскольку они лишены склонности к физическому убийству.
Д-р Александер ошибочно принял его слова за одну из туманных острот, которыми, как ему говорили, развлекается Адам Круг, и осмотрительно засмеялся.
Круг посмотрел на него сквозь бегущую тьму и навсегда отвернулся.
– А знаете, – продолжал молодой биодинамик, – меня, профессор, одолевает странное чувство, что в каком-то смысле стадо овец менее ценно, чем единственный одинокий волк. Я вот гадаю: что же дальше-то будет? К примеру, я гадаю, что вы скажете, если наше причудливое правительство с внешней непоследовательностью пренебрежет овцами, а волку предложит роскошнейшее из мыслимых положений. Это, понятно, мимолетная мысль, вы могли бы и посмеяться над парадоксом, – (оратор бегло продемонстрировал, как это делается), – но подобные вероятия, да и другие, возможно совсем противного толка, – все как-то лезут в голову. Вы знаете, когда я был студентом и жил в мансарде, моя хозяйка, жена бакалейщика снизу, все уверяла, что я рано или поздно спалю весь дом, – так много свечей я сжигал каждую ночь, корпя над страницами ваших во всех отношениях превосходнейших…
– Заткнитесь, ладно? – сказал Круг, проявив внезапно странную грубость, жестокость даже, потому что ничто ведь в невинном и добронамеренном, хоть, может быть, и не очень умном лепете молодого ученого (которого, вполне очевидно, обратила в пустомелю застенчивость, столь характерная для тяжко трудящихся и, верно, дурно питающихся юношей – жертв капитализма, коммунизма и онанизма, – когда случается им попасть в общество людей истинно значительных, этакого какого-нибудь задушевного друга начальника их или самого хозяина фирмы, а то и зятя его, Гоголевича, ну и так далее); ничто, стало быть, не давало повода к столь резкому восклицанию, каковое восклицание, однако ж, обеспечило полную тишину до конца пути.
И только когда грубовато ведомый автомобиль свернул на улочку Перегольм, только тогда неугомонный молодой человек, конечно же понимавший нервное состоянье вдовца, снова открыл рот.
– Ну вот и приехали, – сердечно сказал он. – Надеюсь, sesamka [ключик] при вас? А нам, боюсь, нужно мчаться назад. Доброй вам ночи! Приятных снов! Proshchevantze [шутливое «адью»]!
Машина исчезла, хотя квадратное эхо ее захлопнутой дверцы еще повисело в воздухе, словно пустая, черного дерева картинная рама. Но Круг был не один: что-то похожее на шлем скатилось по ступенькам крыльца и легло у него в ногах.
Крупным планом, пожалуйста! В прощальных тенях крыльца, с лунно-белым, чудовищно подбитым плечом, трогательно не сочетавшимся с его тоненькой шеей, юноша в костюме американского футболиста застыл в последнем, безысходном объятии с маленькой эскизной Кармен, и даже сумма их лет была самое малое на десятку меньше возраста зрителя. Короткая черная юбка с намеком на лепестки и гагаты наполовину завесила замысловатый наряд возлюбленного. Расшитая стеклярусом шаль спадала с левой ее руки, мягкий испод которой просвечивал сквозь черную кисею. Другая рука снизу вверх обвила шею мальчика, напряженные пальцы впились в темные волосы на затылке; да, все различалось ясно, даже короткие, неумело покрытые лаком ногти, шероховатые костяшки школьницы. Он, защитник, держал Лаокоона, и ломкую лопатку, и маленькое ритмическое бедро в своих подрагивающих кольцах, по которым тайно текли раскаленные капли, и глаза ее были закрыты.
– Я очень сожалею, – сказал Круг, – но мне нужно пройти. Donje te zankoriv [пожалуйста, извините меня].
Они разделились, и Круг мельком увидал ее бледное, темноглазое, не очень хорошенькое лицо, блеснули губы, когда она скользнула под его рукой, державшей дверь, и, оглянувшись на первой площадке, побежала наверх, волоча за собою шаль со всеми ее созвездиями – с Кефеем и Кассиопеей в их вечном блаженстве, со слепящей слезою Капеллы, снежинкой Полярной на сером меху Медвежонка и с обморочными галактиками – этими зеркалами бесконечного пространства, qui m’effrayent, Blaise, как страшили они и тебя, – где Ольги нет, но