которым завтракал несколькими неделями раньше, что у женщины, подавшей нам шляпы, в ушах была вата. Он недоуменно взглянул на меня и сказал, что и женщины-то никакой не заметил. Человек, не способный увидеть заячьей губы водителя такси, потому что он куда-то спешит, – по-моему, одержим маниакальной идеей. Мне часто казалось, будто я сижу между слепцов и безумцев, осознавая, что только я один в их толпе задумываюсь о легкой, очень легкой хромоте шоколадницы”.
Когда мы вышли из ресторана и направились к стоянке такси, старик со слезящимися глазами послюнил большой палец и протянул то ли мне, то ли Себастьяну, то ли нам обоим рекламный листок, из тех, что он распространял. Никто из нас листка не принял, оба глядели перед собой, сумрачные мечтатели, пренебрегающие подношением.
— Что ж, всего доброго, – сказал я Себастьяну, поманившему машину.
— Ты бы как-нибудь навестил меня в Лондоне, – сказал он и оглянулся через плечо. – Постой минуту, – добавил он, – это не дело. Я оттолкнул нищего… – Он оставил меня и через мгновение вернулся с клочком бумаги в руке. Внимательно прочитал его, прежде чем выбросить.
— Тебя подвезти? – спросил он.
Я чувствовал, что он безумно спешит отделаться от меня.
— Нет, спасибо, – сказал я. Я не дослышал адреса, данного им шоферу, но помню, он просил ехать быстрее.
Когда он вернулся в Лондон… Но нет, нить повествования рвется, и мне придется просить других вновь связать оборванные концы.
Сразу ли заметила Клэр перемену? Сразу ли поняла – какую? Нужно ли нам строить домыслы, – о чем спросила она Себастьяна, что он ей ответил и что она сказала на это? Думаю, нет… Шелдон виделся с ними вскоре по возвращении Себастьяна и нашел, что он выглядит странно. Но он и раньше выглядел странно…
“В конце концов я встревожился”, – рассказывал м-р Шелдон. Он встретился с Клэр с глазу на глаз и спросил ее, как она полагает, все ли с Себастьяном в порядке.
— С Себастьяном? – сказала Клэр с медленной и страшной улыбкой. – Себастьян обезумел. Совсем обезумел, – повторила она, широко раскрыв бледные глаза.
— Он перестал со мной разговаривать, – добавила она сдавленным голосом.
Тогда Шелдон навестил Себастьяна и спросил у него, что происходит.
— А ваше ли это дело? – осведомился Себастьян с довольно противным высокомерием.
— Мне нравится Клэр, – сказал Шелдон, – и я хочу знать, почему она бродит, словно потерянная душа. – (Она приходила к Себастьяну каждый день и садилась в укромных углах, где никогда не сидела прежде. Иногда она приносила ему сладости или галстук. Сладости оставались нетронутыми, а галстук безжизненно виснул со спинки стула. Казалось, она проходит сквозь Себастьяна, как привидение. Потом она исчезала, молча, так же, как и пришла.)
— Ну ладно, милейший, – сказал Шелдон, – довольно. Что вы с ней сделали?
Глава 12
Шелдон ничего от него не узнал. Все, что он знает, он знает от Клэр, а это сводится к малому. После возвращения в Лондон Себастьян получал русские письма от женщины, которую встретил в Блауберге. Она жила в том же отеле, что он. Более ничего не известно.
Через шесть недель (в сентябре 1929 года) Себастьян опять оставил Англию и отсутствовал вплоть до января следующего года. Где он был, никто не знает. Шелдон полагает, что, возможно, – в Италии, “потому что любовники обычно едут туда”. Он не упорствовал в этом предположении.
Объяснился ли Себастьян окончательно с Клэр или оставил ей, уезжая, письмо, – не ясно. Она удалилась так же тихо, как и пришла. Переменила квартиру, слишком близкую к жилью Себастьяна. В один унылый ноябрьский день мисс Пратт повстречала ее в тумане, возвращающуюся домой из конторы по страхованию жизни, в которой теперь служила Клэр. После этого девушки виделись довольно часто, но имя Себастьяна редко упоминалось между ними. Пять лет спустя Клэр вышла замуж.
Роман “Утерянные вещи”, в ту пору начатый Себастьяном, выглядит своего рода привалом в его литературных странствиях в поисках открытий: подведеньем итогов, пересчетом людей и вещей, потерянных в пути, определением курса; расседланные лошади, позвякивая, пасутся в темноте; отблеск лагерного костра; звезды над головой. Там есть короткая глава о крушении самолета (пилот и все пассажиры, за исключением одного, погибли); уцелевший, пожилой англичанин, найден фермером немного в стороне от места катастрофы сидящим на камне. Он сидит, скорчившись, олицетворение горя и муки. “Сильно вас ранило?” – спрашивает фермер. “Нет, – отвечает англичанин, – зуб. Всю дорогу болел”. Полдюжины писем – останки мешка с воздушной почтой – находят разбросанными по полю. Два из них – очень важные деловые послания, третье адресовано женщине, но начинается словами: “Дорогой Мортимер, в ответ на Ваше письмо от 6-го настоя…”, и касается размещения заказа; четвертое – поздравление с днем рождения; пятое – письмо шпиона, стальной секрет его упрятан в стоге пустой болтовни; последний конверт адресован торговой фирме, но содержит неверное письмо, любовное. “Это письмо причинит тебе боль, бедная моя любовь. Пикник наш окончен; на темной дороге полно ухабов, и даже самого малого из детишек в машине того и гляди стошнит. Дешевый дурак сказал бы тебе: нужно быть храброй. А впрочем, все, что я смог бы тебе наговорить в утешение и поддержку, наверняка свелось бы к манной кашке, ты знаешь, о чем я. Ты всегда это знала. Жизнь с тобою была волшебством, – и говоря “волшебство”, я разумею щебет и шепот, и шелк, и мягкое, розовое “в” в начале, и то, как твой язык изгибался в долгом ленивом “л”. Наше со-бытие было аллитеративным, и думая обо всех мелочах, которые умрут теперь оттого, что мы не сможем делить их друг с дружкой, я испытываю чувство, будто и мы умерли тоже. Возможно, так это и есть. Понимаешь, чем огромнее было наше счастье, тем туманнее становились его границы, как если бы очерк его размывался и теперь растаял совсем. Я не перестал любить тебя, но что-то во мне умерло, и я не различаю тебя в тумане… Все это поэзия. Я тебе вру. Из малодушия. Ничего нет трусливей поэта с его обиняками. Думаю, ты уже догадалась, что к чему: дурацкая формула – “другая женщина”. Я отчаянно несчастлив с ней – вот тебе хоть одна, да правда. И думаю, об этой стороне дела ничего больше не скажешь.
Мне все время кажется, что в любви есть какой-то тайный изъян. Друзья могут поссориться и разойтись, родные тоже, но нет в этом той боли, той муки, той пагубы, которая слита с любовью. Никогда не выглядит дружба такой обреченной. Почему, в чем тут дело? Я не перестал любить тебя, но оттого, что я не могу, как прежде, целовать твое милое, сумрачное лицо, нам нужно расстаться, нам нужно расстаться. Почему это так? Что означает эта загадочная исключительность? Друзей можно иметь тысячу, но возлюбленную – только одну. Гаремы тут ни при чем, я говорю о танце, не о гимнастике. Или можно вообразить огромного турка, любящего каждую из четырехсот своих жен так же, как я – тебя? Есть лишь одно действительное число: единица. И любовь, как видно, – наилучший из показателей этой единственности.
Прощай, бедная моя любовь. Я никогда тебя не забуду и никем не смогу заменить. Нелепо пытаться уверить тебя, что ты была моей чистой любовью, а эта, другая страсть, – всего лишь комедия плоти. Все – плоть и все – чистота. Но одно говорю наверное: с тобой я был счастлив, теперь я несчастен с другой. Стало быть, жизнь продолжается. Я буду шутить с приятелями в конторе, радоваться обедам (пока не получу несварения), читать романы, писать стихи, следить за акциями, – словом, делать все, что делал всегда. Но это не значит, что я буду счастлив без тебя… Каждая мелочь, которая напомнит мне о тебе, – неодобрительное выражение мебели в комнатах, где ты поглаживала подушки дивана и разговаривала с кочергой, каждый пустяк, на который мы оба смотрели, – будет вечно казаться мне половинкой скорлупки, половинкой монетки, вторую половину которой ты унесла с собой. Прощай. Уходи, уходи. Не пиши. Выйди за Чарли или за другого хорошего человека с трубкой в зубах. Забудь меня нынче, но помни потом, когда забудется горчайшая часть. Это пятно не от слез. Вечное перо мое развалилось, я пользуюсь грязной ручкой из грязного гостиничного номера. Здесь очень жарко, и я оказался не в силах покончить дело, которое должен был привести “к удовлетворительному разрешению”, как выражается этот осел Мортимер. По-моему, у тебя осталось несколько моих книг, – а впрочем, пусть их. Пожалуйста, не пиши. Л.”
Я верю, что если отвлечься в этом вымышленном письме от всего, относящегося до личности его подразумеваемого автора, то окажется, что многое в нем прочувствовано Себастьяном или даже написано им к Клэр. Была у него причудливая привычка наделять даже самых гротескных своих персонажей какой-то идеей, впечатлением или желанием – из тех, которыми он тешился сам. Письмо его героя было, возможно, шифром, прибегнув к которому, он высказал несколько истин о своих отношениях с Клэр. И я не возьмусь назвать другого писателя, искусство которого способно так заморочить, – заморочить меня, стремящегося высмотреть за писателем живого человека. Трудно различить свет личной истины в неуловимом мерцании выдуманного мира, но еще труднее постичь поразительный факт – человек, пишущий о том, что он взаправду испытывает в минуту писания, находит в себе силы, чтобы одновременно создать – и как раз из того, что гнетет его душу, – вымышленный и слегка нелепый характер.
Себастьян возвратился в Лондон в начале 1930 года и слег с сильнейшим сердечным припадком. Так или иначе, он все-таки продолжал писать “Утерянные вещи” – самую легкую его книгу, по-моему. Теперь, в рассуждении дальнейшего, нам следует уяснить, что его литературными делами всецело ведала Клэр. После ее ухода они основательно запутались. Во многих случаях Себастьян не имел ни малейшего представления о том, как обстоят дела, и о том, каковы в точности его отношения с тем или с этим издателем. Он был настолько несобран, до таких пределов несведущ, так безнадежно неспособен запомнить хотя бы одно имя, или адрес, или место, где у него лежит какая-то вещь, что попадал в совершенно нелепые положения. Как ни удивительно, девичья забывчивость Клэр сменялась, когда она распоряжалась Себастьяновыми делами, полной ясностью и твердостью цели; теперь все пошло кувырком. Он так и не