писала Соня. – Ради Бога, довольно. Я не буду твоей женой никогда. И я ненавижу виноградники, жару, змей и, главное, чеснок. Поставь на мне крест, удружи, миленький».
В тот же день он на автобусе покатил в город, сбрил светлую бородку, взял в гостинице чемодан и пошел на станцию. Там, у того же столика, положив голову на руку, дремал тот же рабочий. Зажигались фонари, реяли летучие мыши, выцветало зеленоватое небо. «Прощай, прощай», – на какой-то песенный лад подумал Мартын, глядя на растрепанный можжевельник по ту сторону уже дрожавших рельс, на семафор, на черный силуэт человека, подвигавшего черный силуэт тачки.
Влетел ночной экспресс, через минуту тронулся опять, и Мартына пронзило мгновенное желание выскочить, вернуться на благополучную, на сказочную ферму. Но станция уже сгинула. Глядя в окно, он ждал появления молиньякских огней, чтобы проститься с ними. Вот они рассыпались вдалеке, – они были так хороши, даже как-то не верилось… «Скажите, – обратился Мартын к кондуктору, – вон эти огни, это – Молиньяк?» – «Какие огни?» – спросил тот и взглянул в окно, – но тут все заслонил вдруг поднявшийся скат. «Во всяком случае это не Молиньяк, – сказал кондуктор. – Молиньяк не виден отсюда».
XLI
На швейцарской границе Мартын купил «Зарубежное Слово» и едва поверил глазам, заметив внизу крупный заголовок фельетона: «Зоорландия». Подписано было «С. Бубнов». Это оказался короткий, чудесным языком написанный рассказ «с налетом фантастики», как выражаются критики, и в нем Мартын со смущением и ужасом узнал (словно произошла страшная непристойность) многое из того, о чем он говорил с Соней, – но все это было странно освещено чужим, бубновским, воображением. «Какая она все-таки предательница», – подумал Мартын и в порыве острой и безнадежной ревности вспомнил, как видел однажды Бубнова и Соню, идущих по темной улице под руку, и как уверил себя, что обознался, когда Соня на другой день сказала, что была с Веретенниковой в кинематографе.
Моросило, горы были видны только до половины, когда, в шарабане, среди тюков, корзин и тучных женщин, он приехал в деревню, от которой было десять минут ходьбы до дядиного дома. Софья Дмитриевна знала, что сын скоро должен приехать, – третий день ждала телеграммы, с волнением думая, как поедет его встречать на станцию в автомобиле. Она сидела в гостиной и вышивала, когда услышала из сада басок сына и тот его круглый, глуховатый смех, которым он смеялся, когда возвращался после долгой разлуки. Мартын шел рядом с раскрасневшейся Марией, которая старалась выхватить у него чемодан, а он его на ходу все перемещал из одной руки в другую. Сын был с лица медно-темен, глаза посветлели, от него дивно пахло табачным перегаром, мокрой шерстью пиджака, поездом. «Ты теперь надолго, надолго», – повторяла она счастливым, лающим голосом. «Вообще – да, – солидно ответил Мартын. – Только вот недели через две мне нужно будет съездить по делу в Берлин, – а потом я вернусь». – «Ах, какие там дела, успеется!» – воскликнула она, – и дядя Генрих, который почивал у себя после завтрака, проснулся, прислушался, поспешно обулся и спустился вниз.
«Блудный сын, – сказал он, входя, – я очень рад тебя видеть опять». Мартын щекой коснулся его щеки, и оба одновременно чмокнули пустоту, как было между ними принято. «Надеюсь – на некоторое время?» – спросил дядя, не спуская с него глаз, и ощупью взялся за спинку стула и сел, растопырив ноги. «Вообще – да, – ответил Мартын, пожирая ветчину, – только вот недели через две мне придется съездить в Берлин, – но потом я вернусь». – «Не вернешься, – сказала со смехом Софья Дмитриевна, – знаю тебя. Ну, расскажи, как это все было. Неужели ты правда пахал, и косил, и доил?» – «Доить очень весело», – сказал Мартын и показал двумя расставленными пальцами, как это делается (как раз доить коров ему в Молиньяке не приходилось, – был для этого его тезка, Мартэн Рок, – и неизвестно, почему он сначала рассказал именно об этом, когда было так много другого, подлинного).
Утром, взглянув на горы, Мартын снова, на тот же несколько всхлипывающий мотив, подумал: «Прощай, прощай», – но сразу пожурил себя за недостойное малодушие, и тут вошла Софья Дмитриевна с письмом и, уже с порога – так, чтобы не дать времени сыну напрасно подумать, что это от Сони, – бодро сказала: «От твоего Дарвина. Забыла тебе вчера дать». Мартын с первых же строк начал тихо смеяться. Дарвин писал, что женится на удивительной девушке, англичанке, встреченной в гостинице над Ниагарой, что ему приходится много разъезжать и что он будет через неделю в Берлине. «Да пригласи его сюда, – живо сказала Софья Дмитриевна, – чего же проще?» – «Нет-нет, я тебе говорю, что я должен там быть, выходит вполне удачно…»
«Скажи, Мартын», – начала Софья Дмитриевна и замялась. «В чем дело?» – спросил он со смехом. «Как у тебя там все, – ну, ты знаешь, о чем я спрашиваю… Ты, может быть, уже обручен?» Мартын щурился и смеялся, и ничего не отвечал. «Я буду ее очень любить», – тихо, святым голосом, произнесла Софья Дмитриевна. «Пойдем гулять, чудная погода», – сказал Мартын, делая вид, что меняет разговор. «Ты пойди, – ответила она. – Я, дура, как раз на сегодня пригласила старичков Друэ, и они умрут от разрыва сердца, если им протелефонировать».
В саду дядя Генрих прилаживал лесенку к стволу яблони и потом, с величайшей осторожностью, поднялся на третью ступеньку. У колодца, позабыв о ведре, переполнявшемся блестящей водой, стояла, подбоченясь, Мария и глядела куда-то в сторону. Она очень раздобрела за последние годы, но в эту минуту, с солнечными бликами на голой шее, на платье, на туго скрученных косах, она Мартыну напомнила его мимолетную влюбленность. Мария быстро повернула к нему лицо. Толстое и тупое.
XLII
Упруго идя по тропе в черной еловой чаще, где, там и сям, сияла желтизной тонкая береза, он с восторгом предвкушал вот такую же прохваченную солнцем осеннюю глушь, с паутинами, растянутыми на лучах, с зарослями царского чая в сырых ложбинках, – и вдруг просвет, и дальше – простор, пустые осенние поля и на пригорке плотную белую церковку, пасущую несколько бревенчатых изб, готовых вот-вот разбрестись, и вокруг пригорка ясную излучину реки с кудрявыми отражениями. Он был почти удивлен, когда, сквозь черноту хвои, глянул альпийский склон.
Это напомнило ему, что до отъезда следовало рассчитаться с совестью. Деловито и неторопливо он поднялся по склону, достиг серых изломанных скал, вскарабкался по каменистой крутизне и оказался на той площадке, откуда вел за угол знакомый карниз. Не задумываясь, исполняя приказ, коего ослушаться было немыслимо, он принялся боком переступать по узкой полке и, когда дошел до конца, посмотрел через плечо и увидел тотчас за каблуками солнечную бездну, и в самой глубине – фарфоровую гостиницу. «На, выкуси», – сказал ей Мартын и, не поддаваясь головокружению, двинулся налево, откуда пришел, – и еще раз остановился, и, проверяя свою выдержку, попробовал извлечь из заднего кармана штанов портсигар и закурить. Было одно мгновение, когда, грудью касаясь скалы, он руками за нее не держался и чувствовал, как пропасть за ним напрягается, тянет его за икры и плечи. Он не закурил только потому, что выронил спичечный коробок, и было очень страшно, что звука падения не последовало, и когда он опять двинулся по карнизу, ему казалось, что коробок все еще летит. Благополучно добравшись до площадки, Мартын крякнул от радости и опять деловито, со строгим сознанием выполненного долга, пошел вниз по склону и, найдя нужную тропинку, спустился к белой гостинице – посмотреть, что она на все это скажет. Там – в саду, около тенниса – он увидел Валентину Львовну, сидевшую на скамейке рядом с господином в белых штанах, и понадеялся, что она не заметит его, – было жаль так скоро растрясти то драгоценное, что принес он с вершины. «Мартын Сергеич, а, Мартын Сергеич», – крикнула она, и Мартын осклабился и подошел. «Это сын доктора Эдельвейса», – сказала Валентина Львовна господину в белых штанах. Тот привстал и, не снимая канотье, отодвинул локоть, нацелился и, резко выехав вперед ладонью, крепко пожал Мартыну руку. «Грузинов», – сказал он вполголоса, как будто сообщая тайну.
«Надолго приехали?» – спросила Валентина Львовна с улыбкой и быстро натянула яркую, с пушком, губу на большие розовые зубы. «Вообще – да, – сказал Мартын. – Только вот съезжу по делам в Берлин, а потом вернусь». – «Мартын… Сергеевич?» – тихо справился Грузинов и, на утвердительный ответ Мартына, прикрыл веки и повторил его имя-отчество еще раз про себя. «А знаете, вы…» – проговорила Валентина Львовна и сделала вазообразный жест своими дивными руками. «Еще бы, – ответил Мартын. – Я батрачил на юге Франции. Там так спокойно живется, что нельзя не поправиться». Грузинов двумя пальцами потрогал себя за углы рта, и при этом его добротное, чистое, моложавое лицо со сливочным оттенком на щеках, из которых, казалось, можно было сделать тянушки, приняло немного бабье выражение. «Да, вспомнил, – сказал он. – Его зовут Круглов, и он женат на турчанке, – („Ах, садитесь“, – вскользь произнесла Валентина Львовна и двумя толчками отодвинула вбок свое мягкое, очень надушенное тело – чтобы дать Мартыну место на скамейке), – у него как раз заимка на юге Франции, – развил свою мысль Грузинов, – и кажется, он поставляет в город жасмин. Вы в каких же местах были, – тоже в духодельных?» Мартын сказал. «Во-во, – подхватил Грузинов, – где-то там поблизости. А может быть, и не там. Вы что, учитесь в берлинском университете?» – «Нет, я кончил в Кембридже». – «Весьма любопытно, – веско сказал Грузинов. – Там еще сохранились римские водопроводы, – продолжал он, обратившись к жене. – Представь себе, голубка, этих римлян, которые вдалеке от родины устраиваются на чужой земле, – и заметь: хорошо, удобно, по-барски».
Мартын никаких особенных водопроводов в Кембридже не видал, но все же счел нужным закивать. Как всегда в присутствии людей замечательных, с необыкновенным прошлым, он испытывал приятное волнение и уже решал про себя, как лучше всего воспользоваться новым знакомством. Оказалось, однако, что Юрия Тимофеевича Грузинова не так-то легко привести в благое состояние духа, когда человек вылезает из себя, как из норы, и усаживается нагишом на солнце. Юрий