— и опять шаги, разные: бормотание шагов, лепет шагов…
«Это, значит, кончился бал», — подумал Керн. Перевернул душную подушку.
Теперь стыла кругом громадная тишина. Только сердце раскачивалось, тугое и тяжкое. Керн нащупал на ночном столике графин, глотнул из горлышка. Ледяная струйка обожгла шею, ключицу.
Он стал припоминать снотворные средства: вообразил волны, равномерно набегающие на берега. Затем пухлых серых овец, медленно перекатывающихся через плетень. Одна овца, вторая, третья…
«А в соседней комнате спит Изабель, — подумал Керн, — спит Изабель, в желтой пижаме, вероятно. Ей желтое идет. Испанский цвет. Если бы я поскреб ногтем по стене, она бы услышала. Ох, эти перебои…»
Он заснул в ту минуту, когда стал решать про себя, стоит ли зажечь лампу и почитать что-нибудь. На кресле валяется французский роман. Костяной нож скользит, режет страницы. Одну, вторую…
Он проснулся посреди комнаты — проснулся от чувства невыносимого ужаса. Ужас сшиб его с постели. Приснилось, что стена, у которой стоит кровать, стала медленно на него валиться — и вот он отскочил с судорожным выдохом.
Ощупью Керн стал отыскивать изголовье и, найдя его, тотчас бы заснул опять, если бы не звук, раздавшийся за стеной. Он не сразу понял, откуда звук этот исходит, — и оттого, что он напряг слух, его сознание, которое скользнуло было по склону сна, круто прояснилось. Звук повторился: дзынь — и густой перелив гитарных струн.
Керн вспомнил: ведь в соседнем номере Изабель. Тотчас, как бы откликнувшись его мысли, за стеной легко прокатился ее смех. Дважды, трижды дрогнула и рассыпалась гитара. И затем прозвучал и затих странный, отрывистый лай.
Керн, сидя на постели, изумленно вслушивался. Нелепая картина представилась ему. Изабель с гитарой и громадный дог, глядящий снизу на нее — блаженными глазами. Он приложил ухо к холодной стене. Лай лязгнул опять, гитара брякнула, как от щелчка, и волнами заходил непонятный шорох, словно там, в соседней комнате, заклубился широкий ветер. Шорох вытянулся в тихий свист, — и ночь снова налилась тишиной. Затем стукнула рама: Изабель запирала окно.
«Неугомонная, — подумал он, — пес, гитара, морозные сквозняки».
Теперь все было тихо. Изабель, выпроводив звуки, игравшие у нее по комнате, вероятно, легла — спит.
— К чорту! Ничего не понимаю. Ничего нет у меня. К чорту, к чорту, — простонал Керн, зарываясь в подушку. Свинцовая усталость сжимала ему виски. В ногах была тоска, невыносимые мурашки. Долго он скрипел в темноте, тяжело переваливаясь. Лучи на потолке давно потухли.
II
На следующий день Изабель появилась только за вторым завтраком.
С утра небо слепило белизной, солнце походило на луну; затем пошел медленный отвесный снег. Частые хлопья, как мушки на белой вуали, занавесили вид на горы, отяжелевшие елки, помутившуюся бирюзу катка. Крупные и мягкие снежинки шуршали по стеклам окон, падали, падали, без конца. Если долго на них смотреть, начинало казаться, что вся гостиница тихо плывет вверх.
— Я так вчера устала, — говорила Изабель, обращаясь к своему соседу, молодому человеку с высоким оливковым лбом и стрельчатыми глазами, — так устала, что решила понежиться в постели.
— Вид у вас сегодня оглушительный, — протянул молодой человек с экзотической любезностью.
Она насмешливо раздула ноздри. Керн, посмотрев на нее через гиацинты, сказал холодно:
— А я не знал, мисс Изабель, что у вас в комнате собака, а также и гитара.
Ему показалось, что ее пушистые глаза еще более сузились — от ветерка смущения. Затем она вспыхнула улыбкой: кармин и слоновая кость.
— Вы вчера слишком долго гуляли под музыку, мистер Керн, — отвечала она, и оливковый юноша и человечек, признававший только Библию и биллиард, засмеялись — первый сочным гоготом, второй совсем тихо и подняв брови.
Керн поглядел исподлобья и сказал:
— Я вообще попросил бы вас не играть ночью. Сон у меня не очень легкий.
Изабель полоснула его по лицу быстрым сияющим взглядом:
— Это вы уж скажите вашим сновидениям, а не мне.
И заговорила с соседом о том, что завтра — лыжное состязание.
Керн уже несколько минут чувствовал, что губы его растягиваются в судорожную усмешку, которую он не мог удержать. Она мучительно дергалась в уголках рта, — и захотелось ему вдруг — стянуть со стола скатерть, запустить в стену горшок с гиацинтами.
Он поднялся, стараясь скрыть нестерпимую дрожь, и, никого не видя, вышел из комнаты.
«Что это со мной делается? — спрашивал он у своей тоски. — Что это такое?»
Пинком раскрыв чемодан, он стал укладывать вещи, — сразу закружилась голова; он бросил и опять зашагал по комнате. Со злобой набил короткую трубку. Сел в кресло у окна, за которым с тошнотворной ровностью падал снег.
Он приехал в эту гостиницу, в этот морозный и модный уголок Церматта, чтобы слить впечатления белой тишины с приятностью легких и пестрых знакомств — ибо полного одиночества он боялся пуще всего. А теперь он понял, что и людские лица нестерпимы ему, — что от снега гудит в голове — и что нет у него той вдохновенной живости и нежного упорства, без которых страсть бессильна. А для Изабель жизнь, вероятно, великолепный лыжный полет, стремительный смех — духи и мороз.
Кто она? Светописная ли дива, вырвавшаяся на волю? Или сбежавшая дочь чванного и желчного лорда? Или просто одна из тех женщин из Парижа, а деньги — неведомо откуда? Пошловатая мысль…
«А собака-то у нее есть, напрасно отнекивается: гладкий дог какой-нибудь. С холодным носом и теплыми ушами. А снег все идет, — беспорядочно думал Керн. — А у меня есть в чемодане… — И словно пружина, звякнув, раскрутилось у него в мозгу: — Парабеллум».
До вечера он опять валандался по гостинице, сухо шуршал газетами в читальне; видел из окна вестибюля, как Изабель, швед и несколько молодых людей в пиджаках, натянутых на бахромчатые свэтеры, садились в сани, по-лебединому выгнутые. Чалые лошадки звенели нарядной сбруей. Валил снег тихо и густо. Изабель, вся в белых звездинках, восклицала, смеялась между спутников своих, и когда санки дернулись, понеслись — откинулась назад, всхлипнув и хлопнув меховыми рукавицами.
Керн отвернулся от окна.
— Катайся, катайся… Ничего…
Потом, во время обеда, он старался не глядеть на нее. Она была как-то празднично и взволнованно весела, — и на него не обращала внимания. В девять часов опять заныла и заквохтала негритянская музыка. Керн, в тоскливом ознобе, стоял у косяка дверей, глядел на слипшиеся пары, на кудрявый черный веер Изабель.
Тихий голос у самого уха сказал:
— Пойдемте в бар… Хотите?
Он обернулся и увидел: меланхолические козьи глаза, уши в рыжем пуху.
В баре был пунцовый полусвет, воланы абажуров отражались в стеклянных столиках. У металлической стойки, на высоких табуретах сидели три господина — все трое в белых гетрах, — поджав ноги и всасывая сквозь соломинки яркие напитки. По другой стороне стойки, где на полках поблескивали разноцветные бутылки, словно коллекция выпуклых жуков, жирный черноусый человек в малиновом смокинге необычайно искусно мешал коктейли. Керн и Монфиори выбрали столик в бархатной глубине бара. Лакей распахнул длинный список напитков — бережно и благоговейно, как антиквар, показывающий дорогую книгу.
— Мы будем пить подряд по одной рюмке, — сказал ему Монфиори своим грустным голосом. — А когда дойдем до конца, начнем опять. Будем тогда выбирать только то, что пришлось нам по вкусу. Быть может, остановимся на одном и долго будем им наслаждаться. Затем опять начнем сначала.
Он задумчиво посмотрел на лакея:
— Поняли?
— Это так называемое странствие Вакха, — с печальной усмешкой обратился Монфиори к Керну. — Некоторые люди и в жизни применяют такой прием.
— Это, знаете, кончается рвотой.
Монфиори вздохнул. Отпил. Причмокнул. Выдвижным карандашиком отметил крестиком первый номер в списке. От крыльев носа шли у него две глубокие борозды к уголкам тонкого рта.
После третьей рюмки Керн молча закурил. После шестой — это была какая-то приторная смесь шоколада и шампанского — ему захотелось говорить.
Он выпустил рупор дыма; щурясь, отряхнул пепел желтым ногтем.
— Скажите, Монфиори, что вы думаете об этой — как ее — Изабель?..
— Вы ничего от нее не добьетесь, — ответил Монфиори. — Она из породы скользящих. Ищет только прикосновений.
— Но она ночью играет на гитаре, с собакой возится. Это скверно, не правда ли? — сказал Керн, выпучив глаза на свою рюмку.
Монфиори опять вздохнул:
— Да бросьте вы ее. Право…
— Это вы, по-моему, из зависти, — начал было Керн.
Тот тихо перебил его:
— Она женщина. А у меня, видите ли, другие вкусы.
Скромно кашлянул. Поставил крестик.
Рубиновые напитки сменились золотыми. Керн чувствовал, что кровь у него становится сладкая. В голове туманилось. Белые гетры покинули бар. Умолкли дробь и напевы далекой музыки.
— Вы говорите, что нужно выбирать… — густо и вяло говорил он. — А я, понимаете, дошел до такой точки… Вот слушайте: у меня была жена. Она полюбила другого. Тот оказался вором. Крал автомобили, ожерелья, меха… И она отравилась. Стрихнином.
— А в Бога вы верите? — спросил Монфиори с видом человека, который попадает на своего конька. — Ведь Бог-то есть.
Керн фальшиво засмеялся:
— Библейский Бог. Газообразное позвоночное… Не верю.
— Это из Хукслея, — вкрадчиво заметил Монфиори. — А был библейский Бог… Дело в том, что Он не один; много их, библейских богов… Сонмище… Из них мой любимый… «От чихания Его показывается свет; глаза у Него как ресницы зари». Вы понимаете, понимаете, что это значит? А? И дальше: «…мясистые части тела Его сплочены между собой твердо, не дрогнут». Что? Что? Понимаете?
— Стойте, — крикнул Керн.
— Нет, вникайте, вникайте. «Он море претворяет в кипящую мазь, оставляет за собою светящуюся стезю: бездна кажется сединою!»
— Стойте же, наконец, — перебил Керн. — Я хочу вам сказать, что я решил покончить с собой…
Монфиори мутно и внимательно взглянул на него, ладошкой прикрыв рюмку. Помолчал.
— Я так и думал, — неожиданно мягко заговорил он. — Сегодня, когда вы смотрели на танцующих, и раньше, когда встали из-за стола… Было что-то в вашем лице… Морщинка между бровей… Особая… Я сразу понял…
Он затих, поглаживая край столика.
— Слушайте, что я вам скажу, — продолжал он, опустив тяжелые лиловые веки в бородавках ресниц. — Я повсюду ищу таких, как вы, — в дорогих гостиницах, в поездах, на морских курортах, — ночью, на набережных больших городов…
Мечтательная усмешка скользнула по его губам.
— Я помню, однажды, во Флоренции…
Он медленно поднял свои козьи глаза:
— Послушайте, Керн, я хочу присутствовать… Можно?
Керн, сутуло застывший, почувствовал холод в груди под крахмальной рубашкой.
«Мы оба пьяны… — пронеслось у него в мозгу. — Страшный он».
— Можно?