и их не обхватывали. Поэтому, глядя на того или другого случайного ребенка, разглядывавшего нас с Ллойдом, я, помнится, пытался разрешить двойную задачу: во-первых, не обладает ли одиночное телесное состояние преимуществом по сравнению с нашим; и во-вторых, все ли прочие дети имеют только одно тело. Мне теперь кажется, что занимавшие меня вопросы весьма часто носили двойственный характер, словно бы струйка умственной деятельности Ллойда перетекала в мой мозг, так что один из двух сопряженных вопросов мог зародиться у него.
Когда алчный дед Ахем решил показывать нас за деньги захожим, в толпе всегда оказывался какой-нибудь дотошный оболтус, желавший послушать, как мы разговариваем друг с другом. По обычаю людей недалеких, он требовал от уха подтверждения того, что видел глаз. Родня силою понуждала нас удовлетворять таким желаниям и не могла взять в толк, что тут может быть неприятного. Мы могли бы сослаться на робость; но дело было просто в том, что мы никогда не разговаривали друг с другом, даже когда оставались одни, ибо краткие, отрывистые хмыки изредка выражаемого неудовольствия (когда, например, один только что порезал ногу, которую ему забинтовали, а другому хочется поплескаться в речке) едва ли могли сойти за беседу. Основные ощущения передавались без слов, как палые листья, несомые потоком нашей сообщающейся крови. Жиденькие мысли тоже как-то проскальзывали и бродили от одного к другому. Мысли погуще каждый держал про себя, но и тут случались разные чудеса. Вот отчего я подозреваю, что, несмотря на свой более спокойный нрав, Ллойд боролся с теми же самыми новыми впечатлениями бытия, что ставили в тупик и меня. С возрастом он многое запамятовал. Я не забыл ничего.
Публике было мало того, что мы разговаривали, — им хотелось, чтобы мы еще и играли друг с другом. Олухи! Им доставляло острое удовольствие заставить нас сразиться в шашки или в музлу. Вероятно, будь мы разнополыми близнецами, они принудили бы нас совершить на их глазах кровосмесительное соитие. Но вследствие того, что играть друг с другом было нам так же непривычно, как и разговаривать, мы испытывали изощренное страдание, когда приходилось неуклюже бросать друг другу мяч в тесноте между моей грудью и его или делать вид, что силой отнимаешь у другого палку. Мы срывали бешеные аплодисменты, когда бегали вокруг двора, положив руки друг другу на плечи. Мы умели скакать и кружиться.
Торговец патентованными снадобьями, плешивый, низкорослый субъект в грязно-белой русской косоворотке, знавший немного по-турецки и по-английски, выучил нас нескольким фразам на этих языках, и потом нам было велено демонстрировать наше уменье восхищенным зрителям. Их разгоряченные лица до сих пор преследуют меня в ночных кошмарах — они являются мне всякий раз, что режиссеру моих сновидений нужны статисты. Я снова вижу медноликого великана-чабана, в пестрых обносках; солдат из Караза; одноглазого горбуна-портного из армян (в своем роде тоже урода); прыскающих от смеха девок, охающих старух, детей, молодых людей в европейских платьях — горящие глаза, белые зубы, черные разинутые рты; и, разумеется, деда Ахема, с носом из слоновой кости с прожелтью и серой шерстяной бородой, который распоряжается представлением или пересчитывает засаленные ассигнации, слюнявя большой палец. Лысый знаток языков в вышитой рубашке приударял за одной из моих теток, но с завистью поглядывал на Ахема сквозь очки в стальной оправе.
К девяти годам от роду я отлично понимал, что мы с Ллойдом являли собою образец редчайшего уродства. Сознание это не вызывало у меня ни особенной радости, ни особенного стыда; но как-то раз одна кухарка-кликуша — усатая баба, очень к нам привязавшаяся и нас жалевшая, — объявила, с присовокуплением жуткой клятвы, что намерена прямо теперь, не сходя с места, разсечь нас врозь при помощи ножа, который откуда ни возьмись сверкнул у нее в ее руке (ее тут же сбили с ног дед и один из наших новоприобретенных дядей); и после этого происшествия я часто предавался праздной мечте, воображая, что мне каким-то образом удалось отделаться от бедняги Ллойда, причем тот оставался тем не менее со своим уродством.
Ничего хорошего в этой затее с ножом я не видел, но вообще способ разъединения представлялся мне весьма смутно; тем не менее я отчетливо воображал, как оковы вдруг плавились и исчезали и приходило ощущение легкости и наготы. Мне грезилось, что перелезаю через тын, на колья которого насажены выбеленные черепа домашней скотины, и спускаюсь к морскому берегу. Мне виделось, что я скачу с камня на камень и ныряю в играющее море, и выкарабкиваюсь на берег, и резвлюсь с другими голыми детьми. Мне это снилось и по ночам — будто я убегаю от деда, унося с собою игрушку, или котенка, или маленького краба, прижав его к левому боку. Я встречал горемыку Ллойда, который в моих снах шел, припадая на ногу, безнадежно сопряженный с каким-то сиамским близнецом, тоже волочившим ногу, я же мог свободно плясать вокруг этих бедолаг и хлопать их по спинам.
Желал бы я знать, были ли у Ллойда подобные видения. Врачи предполагали, что в состоянии сна мозговая деятельность у нас иногда передавалась от одного к другому. Как-то, сизым утром, он подобрал прутик и нарисовал на пыльной земле корабль о трех мачтах — а перед тем, ночью, мне приснилось, что я рисую этот самый корабль в пыльном облаке своего сновидения.
Просторная черная пастушья доха покрывала наши плечи; когда мы присели на корточки, из-под ее опавших складок высовывались только наши головы да рука Ллойда. Солнце только что встало, и острый мартовский воздух, казалось, состоял из слоистого, полупрозрачного льда, сквозь который неясно проступали лилово-розовыми пятнами кривоствольные иудины деревца в шероховатом цвету. Продолговатый, приземистый белый дом позади нас, полный толстых женщин и их зловонных мужей, крепко спал. Мы не обменялись ни словом; мы даже не взглянули друг на друга; и вот Ллойд, отшвырнув веточку, вдруг положил правую руку мне на плечо, что он всегда делал, когда хотел, чтобы мы шли быстро. Полы нашей общей накидки волочились по сухой траве, мелкая галька сыпалась из-под ног; мы пробирались к кипарисовой аллее, ведшей к взморью.
То была наша первая вылазка к морю; с высоты своей горы нам видно было, как оно нежно блещет, далеко и безпечно, безшумно разбиваясь о глянцевитые валуны. Мне не нужно здесь особенно напрягать память, чтобы потычливый этот побег приурочить по времени к наметившемуся повороту в нашей судьбе. Недели за две перед тем, на наше двенадцатое рожденье, дедушка Ибрагим начал подумывать о том, чтобы отпустить нас на полгода в сопровождении нашего новоиспеченного дядюшки на гастроли по окрестным деревням. Они все никак не могли сойтись в цене, бранились и даже подрались, причем Ахем вышел победителем.
Дедушки мы боялись, а дядю Новуса ненавидели. Вероятно, какое-то неясное, унылое чувство (мы ничего толком не знали, но смутно подозревали, что этот дядя Новус собирается объегорить дедушку) подсказывало нам, что нужно помешать какому-то балаганщику таскать нас по весям в передвижной тюрьме, как обезьян или орлов; возможно и то, что нами просто двигало сознание последней возможности насладиться ограниченной нашей свободой и совершить именно то самое, что было настрого запрещено: выйти за этот вот частокол, открыть вон ту калитку.
Открыть эту шаткую калитку было нетрудно, но нам не удалось возвратить ее в прежнее положение. Грязно-белый ягненок с янтарными глазами и киноварной метиной на твердом, плоском лбу увязался за нами, покуда не потерялся среди дубового чапыжника. Чуть ниже, но все еще высоко над долиной, нам нужно было перейти дорогу, шедшую кругом горы и соединявшую наш хутор с большой дорогой, которая тянулась вдоль побережья. Сверху донесся топот копыт и скрип колес; мы как были, в дохе, пали за куст. Когда грохот затих, мы перешли дорогу и пошли по заросшему бурьяном склону. Серебристое море постепенно скрывалось позади кипарисов и развалин старых каменных стен. Нам стало жарко и тяжело под дохою, но мы терпели и не отказывались от ее покрова, опасаясь, что иначе какому-нибудь прохожему может броситься в глаза наше уродство.
Мы вышли на большую дорогу в нескольких шагах от явственно-шумевшего моря — и там, под кипарисом, нас поджидала знакомая нам арба, похожая на телегу на высоких колесах, и дядя Новус уже слезал с козел. Плутоватый, сумрачный, наглый, безсовестный человечишка! Незадолго перед тем он увидал нас с одной из террас дедушкиного дома и не мог устоять перед соблазном воспользоваться нашим бегством, чудесным образом позволявшим ему умыкнуть нас без большого шума. Кляня на чем свет стоит пару пугливых лошаденок, он грубо посадил нас в тарантас, пригнул нам головы и пригрозил поколотить, ежели только посмеем высунуть нос из-под дохи. Рука Ллойда все еще лежала у меня на плече, но тарантас подкинуло и ее сбросило. Колеса катились с хрустящим звуком. Мы не тотчас сообразили, что наш возница везет нас отнюдь не домой.
Двадцать лет минуло с того серого весеннего утра, но оно сохранилось в моей памяти гораздо лучше многих последующих событий. Снова и снова разглядываю я его, как кадры на отрезке кинематографической пленки, — как это делают, я видел, знаменитые жонглеры, когда разбирают свой номер. Вот так и я пересматриваю все этапы и обстоятельства и случайные подробности нашего неудавшегося побега — первоначальную дрожь, калитку, ягненка, скользкий склон под нашими неловкими ступнями. Спугнутым нами дроздам мы, должно быть, являли зрелище необычайное — закутанные в черную доху, торчащие из нее двумя бритыми головами на тощих шеях. Когда наконец показалось прибрежное шоссе, головы эти опасливо завертелись туда-сюда. Если бы в эту минуту ступил на берег какой-нибудь заморский кондотьер, выйдя в бухте из лодки, он, несомненно, испытал бы упоительный восторг древних, оказавшись лицом к лицу с баснословным безобидным чудищем, на фоне кипарисов и белесых скал. Он смотрел бы на это существо с обожанием, он пролил бы сладкие слезы. Но, увы, никто не вышел к нам навстречу, только этот озабоченный мошенник, наш нервный похититель, низкорослый человек с кукольным личиком и дешевыми очками, одно стекло которых было подлечено полоской пластыря.
Сестры Вэйн
1
Я бы мог так никогда и не узнать о смерти Цинтии, если бы в тот вечер не столкнулся с Д., которого уже года четыре как потерял из виду; и я мог бы никогда не наскочить на Д., если бы моим вниманием не завладела череда вполне пустяковых наблюдений.
Мело всю неделю, но в воскресенье погода усовестилась, и день переливался самоцветами пополам со слякотью. Под вечер, во время