дому с пустыми руками и непокрытой головой, беззаботно и налегке, как человек, вышедший прогуляться до газетного киоска — или до эшафота славы.
3
Земному пространству нравится таиться. В лучшем случае оно открывает взгляду панораму. Горизонт закрывается за удаляющимся странником, как потайная дверь в нарочно замедленном фильмовом темпе. Оставшимся на Земле не видно даже города на разстоянии дневного пути, и в то же время они с легкостью видят такие запредельности, как, скажем, лунный амфитеатр и тень, отбрасываемую окружием его хребта. Фокусник, демонстрирующий небесную твердь, засучил рукава и работает прямо на глазах у маленьких зрителей. Планеты могут скрываться из виду (совсем как предметы, которые застит твой собственный маслак); но они опять появляются, когда Земля поворачивает голову. Нагота ночи ужасает. Ланса нет; хрупкость его молодых рук и ног растет в прямой пропорции к разстоянию, которое он одолевает. Старики Боки глядят со своего балкона в безконечно-опасное ночное небо и безумно завидуют участи жен рыбаков.
Если источники Боков не врут, имя «Ланцелоз дель Лак» впервые упоминается в стихе 3676-м «Романа телеги» двенадцатого века[126]. Ланс, Ланцелин, Ланцелотик — уменьшительные прозвища, шепотом возсылаемые к налитым, солоноватым, увлажненным звездам. Юные рыцари, которых в отрочестве приучают к арфе, к соколиной охоте и к псовой; Лес Злоключений и Терем Печали; Альдебаран, Бетельгейз — гром боевых кличей сарацин. Восхитительные ратоборства, восхитительные воинства, поблескивающие внутри леденящих созвездий над балконом Боков: Сэр Перкард Черный Рыцарь, и Сэр Перимон Красный Рыцарь, и Сэр Пертольпи Зеленый Рыцарь, и Сэр Персант Кубовый Рыцарь, и грубоватый, но добрый старик Сэр Груммор Груммурсум, бормочущий себе под нос северные ругательства. В бинокле мало проку, карта измялась и отсырела, и «фонарь надо не так держать» (это жене).
Вздохнуть поглубже. Снова посмотреть.
Ланцелота нет; столько же вероятия увидеть его на этом свете, сколько на том. Ланцелот изгнан из страны L’Eau Grise (как мы могли бы именовать Великие Озера) и теперь скачет вверх по пыльному ночному небосклону почти с тою же скоростью, с какой наша здешняя вселенная (вместе с балконом и черным до ряби в глазах садом) несется к Арфе Короля Артура, где горит и манит Вега — одно из немногих небесных тел, которые можно определить при помощи этого проклятого чертежика. У Боков от звездной туманной мари кружится голова — седоватый ладан, безумье, дурнота безконечности. Но они не в силах оторваться от ночного кошмара космического пространства, не в силах вернуться в освещенную спальню, угол которой виден сквозь стекло двери. И вот, словно крошечный костер, показывается та самая планета.
Вон там, справа, Мост Меча, ведущий в Мiръ Иной («dont nus estranges ne retorne»)[127]. Ланцелот мучительно ползет по нему в неизъяснимой тоске. «Не дерзай перейти перевал, именуемый „Гибелью Грозящий“». Но другой чародей повелевает: «Дерзай. И, дерзая, обретешь чувство юмора, которое подымет и перенесет тебя через самые трудные места». Храбрым старикам Бокам кажется, что они видят Ланса, карабкающегося по железным крючьям, вбитым в муравленную скальную твердь небес, или беззвучно прокладывающего путь в мягких снегах туманностей. Вон там, где-то между десятым и одиннадцатым привалами, — Волопас, огромный глетчер, весь в штыбах и ледяных валунах. Пытаемся разглядеть извилистый маршрут восхождения; как будто различаем легкую сухощавую фигурку Ланса между несколькими силуэтами в общей связке. Скрылись! Он это был или Денис (молодой биолог, лучший друг Ланса)? Дожидаясь в темной долине у подножья вертикального небосвода, мы припоминаем (у мадам Бок это получается лучше, чем у ее мужа) специальные термины для разселин и готических ледовых столбов и зубьев, которые Ланс в своем альпийском детстве, бывало, произносил с таким профессиональным щегольством (он теперь старше на несколько световых лет): сераки и шрунды, лавина и ее глухой грохот, французское эхо и германская магия, стуча подкованными горными ботинками, шагают здесь, якшаются как яки, запряженные в пару[128], — на крутизне, бок о бок, как в средневековых романах.
Да вот он опять! Вот он переходит расщелину меж двух звезд; потом очень медленно пытается пройти по поверхности стремнины, до того отвесной, что там совершенно не за что ухватиться, и даже когда мысленно видишь эти нашаривающие выступ кончики пальцев и царапающие скалу сапоги, подкатывает акрофобическая тошнота. И сквозь слезы старые Боки видят Ланса, то безвыходно застрявшего на каменном карнизе, то снова ползущего вверх, то стоящего, в устрашающей безопасности, на вершине, которая выше остальных, с ледорубом и заплечным мешком, и его нетерпеливый профиль обведен каемкой света.
Но может быть, он уже спускается? Предположим, что от изследователей не поступает известий и что Боки продолжают свои патетические ночные бдения. Пока они ждут возвращения сына, им кажется, что какой бы тропой он ни спускался, она сорвется в бездну их отчаяния. А может быть он уже перемахнул через вон те крутые мокрые плиты, низвергающиеся отвесно в пропасть, уже преодолел нависающий выступ и теперь благополучно скользит вниз по крутым снеговым склонам небес?
Но так как колокольчик у дверей Боков не звонит в логической кульминации представленной мысленно череды шагов (как бы терпеливо ни пытались мы замедлить их поступь по мере их воображаемого приближения), то приходится вернуть его обратно, чтобы он начинал восхождение сызнова, а потом отодвинуть еще дальше назад, так что, оказывается, он все еще в сборном пункте (брезентовые домишки, нужники под открытым небом, попрошайки-дети с черными пятками), а мы-то уж вообразили было, как он пригибает голову, проходя мимо тюльпанного дерева через лужок к дверям и к колокольчику. Словно утомившись от многоразличных своих воплощений в воображении родителей, Ланс теперь уныло тащится по слякоти, потом наизволок, по неприютной местности, где некогда шла война, оступаясь и цепляясь за мертвый бурьян на косогоре. Предстоит кое-какая заурядная альпинистика, и потом — вершина. Хребет покорен. Мы понесли тяжелые потери. Как извещают в таких случаях? Телеграммой? Заказным письмом? И кто окажется палачом — нарочный или же будничный, плетущийся, лиловоносый почтальон, всегда немного пьяненький (у него свои невзгоды). Распишитесь вот здесь. Какой большой у него большой палец. Где крестиком помечено. Карандаш не пишет. У карандаша тускло-фиолетовая древесина. Надо возвратить карандаш. Неразборчивая подпись нависшего несчастья.
Но ничего такого не приходит. Проходит месяц. Шин и Шилла чувствуют себя прекрасно и как будто очень привязаны друг к дружке — спят вместе в своей конурке, свернувшись в один пушистый шар. После многих экспериментов Ланс открыл звук, который шиншиллам особенно нравится: нужно выпучить губы и быстро-быстро издать несколько тихих, влажных «сурпсов», как бы потягивая через соломинку, когда в стакане почти ничего уже нет и осушаешь подонки. Но у его родителей этот звук не выходит — не та высота, что ли. И такая нестерпимая тишь стоит в комнате Ланса, и растрепанные книги, вразброд стоящие на белых полках, и старые башмаки, и сравнительно новая ракета для тенниса в раме, неизвестно для чего накрепко свинченной, и грош на полу в чулане — и все это начинает плыть и двоиться как в призме, но тут ты подтягиваешь винт, и все опять в фокусе. И вот Боки возвращаются на балкон. Достиг ли он своей цели — и если достиг, видит ли он нас?
4
Классический представитель бывших смертных, он свешивается, облокотясь, с заросшего цветами утеса, чтобы смотреть на Землю, эту игрушку, этот волчок, выставленный напоказ и медленно вращающийся в своей образцовой тверди; как веселы и отчетливы все ее детали — рисованные океаны, на коленах молящаяся женщина Балтийского моря, снимок изящных Америк, замерших в своем трюке на трапеции, Австралия, похожая на детеныша Африки, повернувшегося набок. Между моими сверстниками найдутся такие, которые в глубине души верят, что их духи будут с трепетом и грустью глядеть с небес на родную свою планету, препоясанную широтами, стянутую в корсет меридианов и, быть может, даже испещренную жирными, черными, дьявольски изогнутыми стрелами мировых войн; или того лучше, она развернется перед их взором как иллюстрированная карта каникулярных Эльдорадо, где вот тут индеец из заповедника бьет в барабан, а там — девушка в коротких штанах, а вот — контуры конических елок взбираются на конусы гор, и куда ни глянь, везде рыбаки с удочками.
Я думаю, что на самом деле, когда в первую же ночь моему молодому потомку, вышедшему наружу в мыслимой тишине, откроется вид немыслимого мира, он увидит поверхность земного шара сквозь толщу его атмосферы, и значит, будет тут пыль, и снующие туда-сюда блики отражений, и дымка, и всякие оптические обманы, и потому материки, если их вообще можно будет разглядеть сквозь переменную облачность, будут проскальзывать в странных обличьях, с необъяснимыми цветными проблесками и неузнаваемыми очертаньями.
Но все это несущественно. Главное же — выдержит ли разум изследователя такое потрясение? Пытаюсь представить себе природу этого ошеломительного ощущения настолько ясно, насколько это допустимо без вреда для разсудка. Но если даже и вообразить этого нельзя, не подвергая себя огромному риску, то как в таком случае перенести и пережить потрясение не воображаемое, а действительное?
Прежде всего Лансу придется считаться с древними предразсудками. Мифы так прочно въелись в лучезарное небо, что общепринятые представления стремятся увильнуть от поисков представлений необщих, которые стоят за мифами. Безсмертию для почвы нужна звезда, если оно желает ветвиться и цвести и давать приют тысячам синеперых ангельских птиц, сладкогласых как маленькие евнухи. В глубине человеческого сознания идея смерти равнозначна идее оставления Земли. Избавиться от земного притяжения значит превозмочь могильную тяжесть земли, так что оказавшемуся на другой планете трудно удостовериться в том, что он не умер — что старая наивная сказка не обернулась правдой.
Меня не занимает межеумок, заурядный гладкокожий примат, которого ничем не удивишь; из детских воспоминаний ему запало только, что его укусил мул, а будущее для него ограничивается предвкушением харчей да постели. Я же думаю о человеке, обладающем воображением и знаниями, отвага которого безгранична, оттого что его любопытство берет верх даже над отвагой. Такого ничто не остановит. Таких в старину называли curieux, только он более крепкого закала и здоровее сердцем. Когда он изследует небесное тело, то наслаждение, которое он испытывает, сродни страстному желанию осязать собственными пальцами, гладить, изучать, приветствовать улыбкой, вдыхать, снова гладить — с тою же самой улыбкой безымянного, мычащего, млеющего упоения — никем доселе нетроганное вещество, из которого этот небесный предмет сотворен. Всякий настоящий ученый (в отличие от бездарного шарлатана, чье невежество — единственное его сокровище, которое он упрятывает словно кость) способен испытывать это чувственное удовольствие непосредственного, высшего знания. Все равно, двадцать ему лет или восемьдесят пять, но