– решайте сами, недоверчивый друг. Так ли, иначе ли, – но сюда я попал из-за вас. Более того: мы и на эшафот взойдем вместе.
Он ходил по камере, тихо, упруго ступая, подрагивая мягкими частями тела, обхваченного казенной пижамкой, – и Цинциннат с тяжелым унылым вниманием следил за каждым шагом проворного толстячка.
– Смеха ради, поверю, – сказал наконец Цинциннат, – посмотрим, что из этого получится. Вы слышите, – я вам верю. И даже, для вящей правдоподобности, вас благодарю.
– Ах, зачем, это уже лишнее… – проговорил м-сье Пьер и опять сел у стола. – Просто мне хотелось, чтобы вы были в курсе… Вот и прекрасно. Теперь нам обоим легче, правда? Не знаю, как вам, но мне хочется плакать. И это – хорошее чувство. Плачьте, не удерживайте этих здоровых слез.
– Как тут ужасно, – осторожно сказал Цинциннат.
– Ничего не ужасно. Кстати, я давно хотел вас пожурить за ваше отношение к здешней жизни. Нет, нет, не отмахивайтесь, разрешите мне на правах дружбы… Вы несправедливы ни к доброму нашему Родиону, ни тем более к господину директору. Пускай он человек не очень умный, несколько напыщенный, ветроватый, – при этом любит поговорить, – все так, мне самому бывает не до него, и я, разумеется, не могу с ним делиться сокровенными думами, как с вами делюсь, – особенно когда на душе кошки, простите за выражение, скребутся. Но каковы бы ни были его недостатки, – он человек прямой, честный и добрый. Да, редкой доброты, – не спорьте, – я не говорил бы, кабы не знал, а я никогда не говорю наобум, и я опытнее, лучше знаю жизнь и людей, чем вы. Вот мне и больно бывает смотреть, с какой жестокой холодностью, с каким надменным презрением вы отталкиваете Родрига Ивановича. Я у него в глазах иногда читаю такую муку… Что же касается Родиона, то как это вы, такой умный, не умеете разглядеть сквозь его напускную грубоватость всю умилительную благость этого взрослого ребенка. Ах, я понимаю, что вы нервны, что вам трудно без женщины, – а все-таки, Цинциннат, – вы меня простите, но нехорошо, нехорошо… И вообще, вы людей обижаете… Едва притрагиваетесь к замечательным обедам, которые мы тут получаем. Ладно, пускай они вам не нравятся, – поверьте, что я тоже кое-что смыслю в гастрономии, – но вы издеваетесь над ними, – а ведь кто-то их стряпал, кто-то старался… Я понимаю, что тут иногда бывает скучно, что хочется и погулять, и пошалить, – но почему думать только о себе, о своих хотениях, почему вы ни разу даже не улыбнулись на старательные шуточки милого, трогательного Родрига Ивановича?.. Может быть, он потом плачет, ночей не спит, вспоминая, как вы реагировали…
– Защита, во всяком случае, остроумная, – сказал Цинциннат, – но я в куклах знаю толк. Не уступлю.
– Напрасно, – обиженно сказал м-сье Пьер. – Это вы еще по молодости лет, – добавил он после молчания. – Нет, нет, нельзя быть таким несправедливым…
– А скажите, – спросил Цинциннат, – вы тоже пребываете в неизвестности? Роковой мужик еще не приехал? Рубка еще не завтра?
– Вы бы таких слов лучше не употребляли, – конфиденциально заметил м-сье Пьер. – Особенно с такой интонацией… В этом есть что-то вульгарное, недостойное порядочного человека. Как это можно выговорить, – удивляюсь вам…
– А все-таки – когда? – спросил Цинциннат.
– Своевременно, – уклончиво ответил м-сье Пьер. – Что за глупое любопытство? И вообще… Нет, вам еще многому надобно научиться, так нельзя. Эта заносчивость, эта предвзятость…
– Но как они тянут… – сонно проговорил Цинциннат. – Привыкаешь, конечно… Изо дня в день держишь душу наготове, – а ведь возьмут врасплох. Так прошло десять дней, и я не свихнулся. Ну и надежда какая-то… Неясная, как в воде, – но тем привлекательнее. Вы говорите о бегстве… Я думаю, я догадываюсь, что еще кто-то об этом печется… Какие-то намеки… Но что, если это обман, складка материи, кажущаяся человеческим лицом…
Он остановился, вздохнув.
– Нет, это любопытно, – сказал м-сье Пьер, – какие же это надежды и кто этот спаситель?
– Воображение, – отвечал Цинциннат. – А вам бежать хочется?
– Как так – бежать? Куда? – удивился м-сье Пьер.
Цинциннат опять вздохнул:
– Да не все ли равно – куда. Мы бы с вами вместе… Но я не знаю, можете ли вы при вашем телосложении быстро бегать? Ваши ноги…
– Ну, это вы того, заврались, – ерзая на стуле, проговорил м-сье Пьер. – Это в детских сказках бегут из темницы. А замечания насчет моей фигуры можете оставить при себе.
– Спать хочется, – сказал Цинциннат.
М-сье Пьер закатал правый рукав. Мелькнула татуировка. Под удивительно белой кожей мышца переливалась, как толстое круглое животное. Он крепко стал, схватил одной рукой стул, перевернул его и начал медленно поднимать. Качаясь от напряжения, он подержал его высоко над головой и медленно опустил. Это было еще только вступление.
Незаметно дыша, он долго, тщательно вытирал руки красным платочком, покамест паук, как меньшой в цирковой семье, проделывал нетрудный маленький трюк над паутиной.
Бросив ему платок, м-сье Пьер вскричал по-французски и оказался стоящим на руках. Его круглая голова понемножку наливалась красивой розовой кровью; левая штанина спустилась, обнажая щиколотку; перевернутые глаза, – как у всякого в такой позитуре, – стали похожи на глаза спрута.
– Ну что? – спросил он, снова вспрянув и приводя себя в порядок.
Из коридора донесся гул рукоплесканий – и потом, отдельно, на ходу, расхлябанно, захлопал клоун, но бацнулся о барьер.
– Ну что? – повторил м-сье Пьер. – Силушка есть? Ловкость налицо? Али вам этого еще недостаточно?
М-сье Пьер одним прыжком вскочил на стол, встал на руки и зубами схватился за спинку стула. Музыка замерла. М-сье Пьер поднимал крепко закушенный стул, вздрагивали натуженные мускулы, да скрипела челюсть.
Тихо отпахнулась дверь – и в ботфортах, с бичом, напудренный и ярко, до сиреневой слепоты, освещенный, вошел директор цирка.
– Сенсация! Мировой номер! – прошептал он и, сняв цилиндр, сел подле Цинцинната.
Что-то хрустнуло, и м-сье Пьер, выпустив изо рта стул, перекувырнулся и очутился опять на полу. Но, по-видимому, не все обстояло благополучно. Он тотчас прикрыл рот платком, быстро посмотрел под стол, потом на стул, вдруг увидел и с глухим проклятием попытался сорвать со спинки стула впившуюся в нее вставную челюсть на шарнирах. Великолепно оскаленная, она держалась мертвой хваткой. Тогда, не потерявшись, м-сье Пьер обнял стул и ушел с ним вместе.
Ничего не заметивший Родриг Иванович бешено аплодировал. Арена, однако, оставалась пуста. Он подозрительно глянул на Цинцинната, похлопал еще, но без прежнего жара, вздрогнул и с расстроенным видом покинул ложу.
На том представление и кончилось.
XI
Теперь газет в камеру не доставлялось: заметив, что из них вырезается все, могущее касаться экзекуции, Цинциннат сам отказался от них. Утренний завтрак упростился: вместо шоколада – хотя бы слабого – давали брандахлыст с флотилией чаинок; гренков же было не раскусить. Родион не скрывал, что обслуживание молчаливо-привередливого узника наскучило ему.
За всем этим он как бы нарочно возился в камере все дольше и дольше. Его жарко-рыжая бородища, бессмысленная синева глаз, кожаный фартук, руки, подобные клешням, – все это повторно слагалось в такое гнетущее, нудное впечатление, что Цинциннат отворачивался к стене, покуда происходила уборка.
Так было и нынче, – и только возвращение стула, с глубокими следами бульдожьих зубов на верхнем крае прямой спинки, послужило особой меткой для начала этого дня. Вместе со стулом Родион принес от м-сье Пьера записку, – барашком завитой почерк, лепота знаков препинания, подпись, как танец с покрывалом. В шутливых и ласковых словах сосед благодарил за вчерашнюю дружескую беседу и выражал надежду, что она вскоре повторится.
«Позвольте вас заверить, – так кончалась записка, – что физически я очень, очень силен, – (дважды, по линейке, подчеркнуто), – и если вы в этом еще не убедились, буду иметь честь как-нибудь показать вам еще некоторые интересные, – (подчеркнуто), – примеры ловкости и поразительного мускульного развития».
Затем три часа сряду, с незаметными провалами печального оцепенения, Цинциннат, то пощипывая усы, то листая книгу, ходил по камере. Он теперь изучил ее досконально, – знал ее гораздо лучше, чем, скажем, комнату, где прожил много лет.
Со стенами дело обстояло так: их было неизменно четыре; они были сплошь выкрашены в желтый цвет; но, будучи в тени, основной тон казался темно-гладким, глинчатым, что ли, по сравнению с тем переменным местом, где дневало ярко-охряное отражение окна: тут, на свету, были отчетливо заметны все пупырки густой, желтой краски, – даже волнистый заворот бороздок от дружно проехавшихся волосков кисти, – и была знакомая царапина, до которой этот драгоценный параллелограмм света доходил в десять часов утра.
От дикого каменного пола поднимался ползучий, хватающий за пятки холодок; недоразвитое, злое, маленькое эхо обитало в какой-то части слегка вогнутого потолка, с лампочкой (окруженной решеткой) посредине, – то есть нет, не совсем посредине: неправильность, мучительно раздражавшая глаз, – и в этом смысле не менее мучительна была неудавшаяся попытка закрасить железную дверь.
Из трех представителей мебели – койки, стола, стула – лишь последний мог быть передвигаем. Передвигался и паук. Вверху, там, где начиналась пологая впадина окна, упитанный черный зверек нашел опорные точки для первоклассной паутины с той же сметливостью, которую выказывала Марфинька, когда в непригоднейшем с виду углу находила, где и как развесить белье для сушки. Сложив перед собою лапы, так что торчали врозь мохнатые локти, он круглыми карими глазами глядел на руку с карандашом, тянувшимся к нему, и начинал пятиться, не спуская с нее глаз. Зато с большой охотой брал кончиками лап из громадных пальцев Родиона муху или мотылька, – и вот сейчас, например, на юго-западе паутины висело сиротливое бабочкино крыло, румяное, с шелковистой тенью и с синими ромбиками по зубчатому краю. Оно едва-едва шевелилось на тонком сквозняке.
Надписи на стенах были теперь замазаны. Исчезло и расписание правил. Унесен был – а может быть, разбит – классический кувшин с темной пещерной водой на гулком донце. Голо, грозно и холодно было в этом помещении, где свойство «тюремности» подавлялось бесстрастием – канцелярской, больничной или какой-то другой – комнаты для ожидающих, когда дело уже к вечеру и слышно только жужжание в ушах… причем ужас этого ожидания был как-то сопряжен с неправильно найденным центром потолка.
На столе, покрытом с некоторых пор клетчатой клеенкой, лежали, в сапожно-черных переплетах, библиотечные томы. Карандаш, утративший стройность