Добавлю, что в ней есть место, странным образом настолько связанное с внутренней жизнью Себастьяна в период, когда он заканчивал последние главы, что его стоит выписать хотя бы для контраста с наблюдениями, которые говорят скорее об извивах мысли писателя, чем об эмоциональной стороне его дара.
«Проводив ее, как обычно, до дому, Ив (первый жених Анны, чудаковатый и немного женственный, впоследствии ее бросивший) слегка прижался к ней в темноте подъезда. Вдруг она поняла, что у него мокрое лицо. Он прикрыл его ладонью и стал искать в кармане платок. „Дождик в раю, – проговорил он, – счастье луковое… стал волей-неволей бедный Ив плакучей ивою“. Он поцеловал ее в уголок рта, потом высморкался с негромким хлюпающим звуком. „Взрослые не плачут“, – сказала Анна. „А я и не взрослый, – всхлипнув, ответил он, – вот и луна как дитя дурачится, и мокрая мостовая дурачится, а любовь – вообще малютка, мед сосет…“ – „Перестань, пожалуйста, – сказала она. – Ты же знаешь, я терпеть не могу, когда ты заводишь такие разговоры. Это так по-дурацки наивно, так…“ – „-ивно“, – вздохнул он. Он снова ее поцеловал, и некоторое время они стояли, словно расплывающаяся в темноте статуя о двух туманных головах. Прошел полицейский, ведя на поводке ночь, дал ей обнюхать почтовую тумбу. „Я не меньше тебя счастлива, – сказала она, – но я же не плачу и не говорю глупостей“. – „Но разве ты не понимаешь, – прошептал он, – что счастье – это в лучшем случае пересмешник собственной смерти?“ – „Спокойной ночи“, – сказала Анна, ускользая из его объятий. „Завтра в восемь“, – крикнул он ей вслед. Он ласково погладил дверь и вышел на улицу. „Красивая, нежная, – бормотал он в раздумье, – я ее люблю, но что толку, если мы все равно умрем. Этого сползания обратно в прошлое мне не вынести. Наш последний поцелуй уже умер, а „Женщина в белом“{57} (фильма, на которую они ходили в тот вечер) вообще окоченела, и полицейский, что мимо шел, тоже умер, и дверь до гвоздей мертва. И эта мысль успела почить. Прав Коутс (доктор), что у меня слишком маленькое сердце для моего веса. И моего беса“. Он продолжал брести, разговаривая сам с собой, а тень его, огибая фонарный столб, то вытягивалась, то приседала в реверансе. Дойдя до своего унылого пансиона, он долго взбирался по темной лестнице. Прежде чем лечь спать, он постучался к фокуснику. Старичок стоял в одном исподнем, внимательно разглядывая пару черных брюк. „Ну как?“ – спросил Ив. „Не нравится им, вишь, мой выговор, – отвечал тот, – да, думаю, небось все одно они мой номер в программу вставят“. Ив присел на кровать. „Вам бы волосы покрасить“, – сказал он. „Не такой я седой, как лысый“, – отвечал фокусник. „Я вот иногда думаю, – сказал Ив, – куда деваются волосы, когда выпадают, ногти и все остальное – ведь где-то они должны существовать?“ – „Опять выпимши“, – предположил фокусник без особого интереса. Он аккуратно сложил брюки и согнал Ива с кровати, чтобы расстелить их под матрацем. Ив пересел на стул. На икрах у фокусника топорщились волоски; поджав губы, он ласковыми движениями легких рук укладывал брюки. „Просто я счастлив“, – сказал Ив. „Непохоже“, – хмуро заметил старикан. „Можно я вам кролика куплю?“ – спросил Ив. „Напрокат возьму, коли надобно будет“, – ответил тот, протягивая „коли надобно“, как бесконечную ленту. „Смешная профессия, – сказал Ив, – весь этот шурум-бурум как у спятившего карманника. Что побирушка с шапкой медяков, что ваш цилиндр с глазуньей. Одинаково до глупости“. – „К оскорблениям мы привычные“, – сказал фокусник. Он спокойно выключил свет, и Ив выбрался ощупью. Книги на кровати в его комнате, кажется, не желали сдвигаться с места. Раздеваясь, он представил себе залитую солнцем прачечную: пунцовые запястья, выныривающие из голубой воды, – блаженное, запретное виденье. А может, он попросит Анну выстирать ему рубашку? А он в самом деле опять ее рассердил? А она в самом деле верит, что они когда-нибудь поженятся? Невинные глаза, под ними бледные мелкие веснушечки на блестящей коже. Правый передний зуб чуть выдается вперед. Нежная теплая шея. Он снова почувствовал прилив слез. Будет ли с ней то же, что с Майей, Юной, Юлией, Августой и прочими его романами, от которых не осталось и угольков? Он слышал, как танцовщица в соседней комнате запирает дверь, умывается, со стуком ставит кувшин, мечтательно откашливается. Что-то со звоном упало. Захрапел фокусник».
Глава одиннадцатая
Я быстро приближаюсь к поворотному пункту внутренней жизни Себастьяна, и, когда готовая часть работы видится мне в тусклых отблесках еще предстоящего труда, делается не по себе. Удалось ли мне до сих пор сохранять в рассказе о жизни Себастьяна обещанную мной беспристрастность, удастся ли мне это в заключительной части? Изнуряющая борьба с чужим языком и полное отсутствие литературного опыта не располагают к особой самоуверенности, но даже если я в предыдущих главах со своей задачей не справился, я все равно полон решимости продолжать, тайно уверенный, что тень самого Себастьяна каким-то особым, ненавязчивым образом пытается мне помочь.
Я получал, однако, и более явную помощь. Поэт П. Дж. Шелдон, который между 1927 и 1930 годами часто виделся с Клэр и Себастьяном и которого я навестил вскоре после своей странной полувстречи с Клэр, любезно согласился рассказать мне все, что ему известно. Он же спустя два-три месяца, когда я уже приступил к этой книге, поведал мне о судьбе бедняжки. Как случилось, что ее, молодую и на вид здоровую женщину, подстерегала смерть от кровотечения у пустой колыбели? Он рассказал, в каком она была восторге, когда роман «Успех» оправдал свое название, – успех был на этот раз настоящий. Всегда будет загадкой, почему одна прекрасная книга получает заслуженные лавры, а другая, не менее прекрасная, проваливается. Как и с первым своим романом, Себастьян пальцем не шевельнул, чтобы потянуть за нити, которые обеспечили бы «Успеху» и приветственные крики, и бурные рукоплескания. Когда бюро газетных вырезок начало осыпать его образчиками хвалы, он не только на них не подписался, но не стал рассылать и благодарственных писем доброжелательным критикам. Себастьян находил неуместным и даже оскорбительным выражать признательность тому, кто отзывается о книге, выполняя свой долг, и тем подмешивать к холодящей невозмутимости беспристрастного суда тепловатую «человечность» отношений. Более того, единожды начав, он вынужден был бы уже благодарить и благодарить за всякую строчку, чтобы не обидеть критика внезапной забывчивостью, и эта влажная расслабляющая теплота привела бы в конце концов к тому, что, несмотря на всем известную честность того или иного критика, благодарный автор никогда, никогда уже полностью не был бы уверен, что в тот или иной отзыв не прокралась на цыпочках личная симпатия.
Слава в наше время слишком обычное явление, чтобы спутать ее с ореолом, не меркнущим вокруг настоящей книги. Но в чем бы она ни проявлялась, Клэр хотела наслаждаться ею. Ей хотелось видеться с людьми, хотевшими видеть Себастьяна, – он с ними видеться решительно не хотел. Ей хотелось слышать, как люди обсуждают «Успех», – Себастьян заявлял, что его эта книга больше не интересует. Ей хотелось, чтобы Себастьян вступил в какой-нибудь литературный клуб и общался с другими писателями, – Себастьян раз или два влезал в накрахмаленную рубашку, чтобы потом ее скинуть, так и не проронив ни единого слова на обеде, устроенном в его честь. Он неважно себя чувствовал. Он плохо спал. На него находили безумные припадки гнева – для Клэр это было новостью. Как-то раз, когда он работал в своем кабинете над «Потешной горой», пытаясь не сойти с крутой и скользкой тропинки, вьющейся меж темных утесов невралгической боли, вошла Клэр и самым кротким голосом спросила, готов ли он принять посетителя.
– Нет, – ответил Себастьян, скалясь над только что написанным словом.
– Но ты сам ему назначил в пять и…
– Ну, ты своего добилась!.. – взревел Себастьян, швыряя вечное перо в потрясенную белизну стены. – Дай ты мне поработать спокойно! – загремел он с такой силой, что П. Дж. Шелдон, игравший перед этим в шахматы с Клэр в соседней комнате, поднялся со своего места и прикрыл дверь в гостиную, где скромно дожидался маленький смирный человечек.
Порой на него накатывали приступы безудержной проказливости. Однажды, когда у них с Клэр обедали двое друзей, он придумал, как они потрясающе разыграют приятеля, с которым им предстояло встретиться после обеда. В чем заключался розыгрыш, Шелдон странным образом позабыл, он помнил только, что Себастьян хохотал и вертелся на каблуке, ударяя кулаком о кулак – жест, означающий, что он действительно развеселился. Все были страшно увлечены затеей, совсем было уже собрались ехать, Клэр вызвала таксомотор и с сумочкой наготове стояла в своих сверкающих серебряных туфельках – как вдруг оказалось, что Себастьяна все это нисколько больше не интересует. Он поскучнел, стал зевать, почти не открывая рта, что пренеприятно, и наконец сказал, что выйдет погулять с собакой, а потом ляжет спать. У него тогда был маленький черный бультерьер – он потом заболел, и пришлось его усыпить.
Окончена была «Потешная гора», за нею – «Альбиносы в черном», наконец, третья и последняя его повесть – «Обратная сторона луны». Вы, конечно, помните прелестного героя этого рассказа – маленького смирного человечка, который, пока ждал поезда, тремя разными способами спас трех заблудившихся путешественников. Кстати, мистер Зиллер – самый, может быть, живой из всех героев Себастьяна, завершает «тему расследования», о которой я говорил в связи с «Призматической оправой» и «Успехом», – будто некая идея, постепенно прораставшая сквозь два романа, вдруг воплотилась в физическое бытие, и вот, мистер Зиллер склоняется перед нами в поклоне – каждая черточка его манер и внешности неповторима и осязаема: кустистые брови и умеренные усы, мягкий воротничок и кадык, который «ворочается, словно соглядатай за шпалерой{58}», карие глаза и винного цвета вены на большом крепком носу – «глядя на него, горбатый задумается, на месте ли его горб»; скромный черный галстук и старый зонт («утка в глубоком трауре»); густые заросли в ноздрях и – дивный сюрприз: само сияющее совершенство открывается нам, когда он снимает шляпу. Но чем лучше Себастьян писал, тем хуже себя чувствовал, особенно при перерывах в работе. Шелдон считает, что мир, созданный Себастьяном несколько лет спустя в последней книге («Двусмысленный асфодель»), уже отбрасывал