мсье Кигана…
Итак, я не увидел Себастьяна – по крайней мере живым. Но те несколько минут, что я провел, вслушиваясь, как мне казалось, в его дыхание, переменили мою жизнь столь же решительно, как если бы Себастьян успел поговорить со мной перед смертью. В чем бы ни состояла его тайна, одну тайну усвоил и я, а именно: что душа – всего лишь способ бытия, а не какое-то неизменное состояние, что всякая душа станет твоей, если уловить ее биение и в него вписаться. Наше посмертное существование – это, быть может, ничем не ограниченная способность осознанно поселяться в любой душе по выбору, в любом числе душ, нечувствительных к смене отяжеляющих ее взаимозаменяемых постояльцев. Вот почему я – Себастьян Найт. Мне кажется, будто я воплощаю его на освещенной сцене, а люди, которых он знал, приходят и уходят; нечеткие фигуры его немногих друзей – ученого, поэта, живописца – легко и беззвучно отдают свою почтительную дань; там – Гудмэн, плоскостопый фигляр с торчащей из-под жилета манишкой; вот – бледная аура над склоненной головой Клэр, ее, плачущую, уводит участливая дева. Они движутся вокруг Себастьяна – вокруг меня, исполняющего его роль; в кулисах, припрятав кролика, дожидается выхода старый фокусник, а Нина, освещенная ярче всех, – та сидит на столе под нарисованной пальмой, держа фужер фуксином подкрашенной воды. И вот маскарад подходит к концу. Маленький лысый суфлер захлопывает свою книгу, медленно гаснут огни. Конец, конец. Все они возвращаются к своей обыденной жизни (а Клэр в свою могилу), но герой остается, ибо мне не выйти из роли, нечего и стараться: маска Себастьяна приросла к моему лицу, сходство несмываемо. Я – Себастьян, или Себастьян – это я, а может быть, оба мы – это кто-то, не известный ни ему, ни мне.
Просвечивающие предметы
{84}
1
Вот персонаж, который мне нужен. Привет, персонаж! – Не слышит.
Возможно, если бы для каждого человека существовало определенное будущее, которое мозг, устроенный получше, был бы в состоянии различить, то и прошлое не было бы столь соблазнительно, зовы будущего умеряли бы его власть. Наши персонажи могли бы усесться на самую середину качельной доски и только мотать головой направо и налево. Вот была бы потеха. Но нет у будущего той реальности, с какой рисуется прошлое и воспринимается настоящее. Оно – речевая фигура, мыслительный призрак.
Привет, персонаж! Что такое, не дергайте меня! Я же его не трогаю. Ну ладно. Привет, персонаж… (каждый раз все тише).
Как только мы сосредоточиваемся на любом предмете материального мира, что бы с ним ни творилось, само наше внимание непроизвольно погружает нас в его историю. Чтобы материя соответствовала моменту, новички должны учиться скользить по ее поверхности. Просвечивающие предметы, сквозь которые сияет прошлое!
Особенно трудно удержать в фокусе поверхность предметов, произведенных руками человеческими, да и природных объектов – самих по себе неизменных, но сильно потрепаных беспечной жизнью (вы совершенно справедливо представили себе камень на склоне холма, по которому бессчетное число лет снуют бесчисленные мелкие существа). Новички со счастливым мычанием сквозь эту поверхность проваливаются и с детским самозабвением начинают упиваться историей вот этого камня, этой пустоши. Поясню. На материю, и естественную, и искусственную, наброшен тонкий покров непосредственной реальности, и всяк желающий пребывать внутри «сейчас», вместе с «сейчас» или над «сейчас» пусть, пожалуйста, не рвет эту натянутую пленку. Иначе окажется, что неопытный чудотворец, вместо того чтобы шествовать по водам, идет прямехонько ко дну на потеху глазеющим рыбам. Это еще не все.
2
Выпрастывая угловатое тело из такси, доставившее его из Трю на этот захудалый горный курорт, персонаж наш, Хью Персон (искаженное «Петерсон», некоторые произносят «Парсон»), – голова в проеме для вылезающих карликов – поднял глаза вовсе не в ответ на жест, каким шофер, изображая услужливость, распахнул для него дверцу, а поверяя вид отеля «Аскот»{85} («Аскот»!) воспоминанием восьмилетней давности (пятая часть его жизни, пронизанная печалью). Эта жуткая постройка из бурого дерева и серого камня выставляла напоказ ставни вишнево-красного цвета – прикрыты были не все, – которые, по странной мнемонической аберрации, запомнились ему яблочно-зелеными. По обеим сторонам ведущей ко входу лестницы возвышались два железных столба с каретными фонарями, оснащенными электрическими лампочками. По ступенькам сбежал, спотыкаясь, лакей в фартуке, подхватил два чемодана и под мышку – обувную коробку, – все это шофер проворно выгрузил из зевнувшего багажника. Персон расплачивается с проворным шофером.
Неузнаваемый холл, конечно, такой же убогий.
У конторки, где надо было расписаться в книге и оставить паспорт, он осведомился по-французски, по-английски, по-немецки и снова по-английски, на месте ли старина Крониг, управляющий, чье обрюзгшее лицо и фальшивую веселость он помнил весьма отчетливо. Служащая (пучок русых волос, красивая шея) сказала, что нет, мосье Крониг от них перешел управляющим, представьте, в «Историю куры» (так ему послышалось). В доказательство была предъявлена травянисто-зеленая, небесно-голубая открытка, изображающая раскинувшихся в креслах клиентов, с надписью на трех языках, без ошибок лишь на немецком. Английская гласила: «Волшебная лжайка», – и словно нарочно лживая фотографическая перспектива растянула эту лужайку до невероятных размеров.
– Он в прошлом году умер, – добавила девушка (анфас она ничуть не напоминала Арманду, тем самым лишив цветной снимок «Астории» в Куре всякого интереса).
– Значит, никого не осталось, кто может меня помнить?
– Увы, никого, – сказала она с интонацией его покойной жены.
Еще она посожалела, что раз он не может ей сказать, какую он на третьем этаже занимал комнату, то она, в свою очередь, не может выполнить его просьбу, тем более что весь этаж заполнен. Персон, наморщив лоб, вспомнил, что номер у них был триста с чем-то с окнами на восток, – вида никакого, зато солнце здоровалось с ним на прикроватном коврике. Ему очень хотелось вселиться опять туда же, но по требованию закона, когда управляющий, пусть даже бывший, поступал так, как Крониг, все записи уничтожались (самоубийство, стало быть, воспринималось как вариант подлога). Ее помощник, красивый юноша с прыщеватой шеей и подбородком, весь в черном, провел Персона в комнату на четвертом этаже, всю дорогу пялясь, словно в телевизор, на уходившую вниз голубоватую глухую стену, меж тем как зеркало в лифте с не меньшим вниманием на несколько прозрачных мгновений отразило длинное, худое печальное лицо господина из Массачусетса, чуть-чуть выступающую челюсть и две симметричные складки вокруг рта, которые могли бы принадлежать какому-нибудь мужественному жокею или альпинисту, когда бы меланхолический наклон спины не противоречил такому чарующе-величавому образу.
Окно хоть и смотрело, как тогда, на восток, вид из него на этот раз был, и какой: колоссальный карьер, наполненный экскаваторами (замолкающими на конец субботы и воскресенье).
Лакей в яблочно-зеленом фартуке принес два чемодана и картонную коробку с надписью «По ноге» на обертке, и Персон остался один. Он знал, что гостиница свое отжила, но подобного все-таки не ожидал. Belle chambre au quartième[67], слишком просторная для одного, для нескольких – чересчур тесная, лишена была всяких признаков комфорта. Он припомнил, что комната этажом ниже, где он, тридцатидвухлетний мужчина, плакал горше и чаще, чем за все свое печальное детство, хоть и тоже была уродлива, но все же не настолько хаотически нелепа, как нынешняя его обитель. Кровать – настоящий кошмар. Биде в «ванной» без ванны сгодилось бы цирковой слонихе в сидячем положении. Стульчак в поднятом состоянии не удерживался. Кран, захлебываясь, выпускал мощную струю ржавой воды, сменяющейся потом слабой струйкой обычной влаги, которую как следует не ценят, – текучее чудо, да, да, она заслуживает памятников, святилищ прохлады! Хью, выходя из этой постыдной уборной, прикрыл за собой дверь, но она, как глупый щенок, заскулила и последовала за ним в комнату. Теперь расскажем о наших трудностях.
3
Человек аккуратный, Хью Персон стал искать, куда сложить вещи, и обнаружил, что ящик старого, оттесненного в темный угол стола, на котором стояла похожая на каркас сломанного зонтика лампа без лампочки и абажура, плохо задвинут предыдущим постояльцем или слугой (на самом деле ни тем и ни другим) – последним, кто в него заглянул, чтобы проверить, не осталось ли в нем чего-нибудь (никто не заглядывал). Бедный мой Хью попытался втолкнуть его на место – тот сначала отказывался повиноваться, но потом, в ответ на случайный рывок (в добавление к энергии, накопленной предыдущими подталкиваниями), дал отдачу, выплюнув карандаш. Хью на него поглядел, потом положил обратно в ящик.
В нем не было гексагональной красоты его собратьев, сделанных из виргинского можжевельника или африканского кедра, с именем фабриканта, оттиснутым на серебряном наконечнике, – нет, это был самый простой, круглый, старый, лишенный каких-либо отличительных черт карандаш тускло-фиолетового цвета, из обычного соснового дерева. Десять лет назад его здесь забыл столяр, который, не успев досмотреть стол (не говоря о ремонте), отправился за каким-то инструментом, да так и не вернулся. Теперь внимание.
В мастерской у столяра, а еще задолго до этого в сельской школе карандаш износился до двух третей первоначальной длины. Потемневший отточенный деревянный конус цвета отливающей свинцом сливы и вовсе бы слился с туповатым грифельным кончиком, если бы тот не отсвечивал матовым блеском. Нож и медная точилка достаточно над ним потрудились, и при желании можно было бы восстановить всю запутанную историю последовательных срезов, стружки от которых – пока свежие, светло-коричневые с исподу, розовато-лиловые снаружи – теперь рассыпались на атомы пыли, разбросанные по свету, отчего ужас перехватывает горло, но надо быть выше этого, к такому привыкают быстро, есть вещи и пострашнее. Изготовлен он был по старинке, и чинить его было одно удовольствие. Вернувшись еще на энное количество лет назад (хоть и не доходя до года рождения Шекспира, когда был открыт графит){86}, чтобы дальше проследить историю нашей вещицы в направлении уже сегодняшнего дня, мы увидим, как девочки и старики смешивают очень мелко размолотый графит с мокрой глиной. Эту массу, эту паюсную икру закладывают в металлический цилиндр с голубым глазком – сапфиром с просверленной в нем дырочкой, через которую и проталкивается графит. Он выходит непрерывной аппетитной колбаской (полюбуйтесь канашкой), словно хранящей форму пищеварительного тракта дождевого червя (нечего отворачиваться!). Теперь ее нарезают по длине карандаша (этим занимается старый Элиас Борроудэйл{87}, – сделав шаг в его сторону, мы его чуть не толкнули под локоть, но вовремя вернулись на место, чтобы не упустить из виду наш кусочек графита). Смотрите, как он печется, смотрите, как варится в жиру (следуют моментальные снимки кучерявого зарезываемого жиродателя, снимок мясника, снимок пастуха и его мексиканца-отца) и как прилаживают к нему деревянную оправу.
Занявшись теперь древесиной, не