После двух-трех драк с самыми из них мерзкими он занял позицию более хитрую и более подленькую – позицию молчаливого полусогласия, ужасавшую его теперь, когда он вспоминал эти времена. По странному выверту сознания сам этот ужас отчасти примирял его с самим собой, доказывая, что он все-таки не полное чудовище. Теперь ему надо что-то делать со множеством вспоминавшихся ему грубостей, в которых он был виновен вплоть до последнего дня и с которыми разделываться столь же болезненно, как с очками и вставными челюстями, врученными ему в бумажном мешочке чиновником. Единственный разысканный им родственник – дядя из Скрэнтона – из-за океана посоветовал не отправлять тело домой, а кремировать за границей; на деле, однако, отвергнутая дядей процедура оказалась проще во много раз, и прежде всего потому, что позволила Хью практически тут же избавиться от страшного груза.
Все ему помогали. Хотелось бы в особенности поблагодарить за всемерную помощь, оказанную нашему бедному другу, Гарольда Холла, американского консула в Швейцарии.
Из двух сильных испытанных Хью ощущений одно было общего порядка, другое – особенного.
Первым его осенило чувство освобождения, подобное ветру, чистому и исступленному, выметающему сор из избы бытия. Особенно же его воодушевило, когда в потрепанном, но пухлом отцовском бумажнике он обнаружил три тысячи долларов. Как многие молодые люди сумрачного вдохновения, в толстой пачке денег ощущающие всю полноту незамедлительных услад, он был лишен как всякой практической заинтересованности, всякого желания разбогатеть, так и нравственных сомнений по поводу будущих средств к существованию (которые оказались незначительными, ибо обнаруженные им наличные составили более десятой части всего наследства). Он в тот же день переехал в гораздо лучшую женевскую гостиницу, на ужин съел hommard à l’américaine[69] и по улице, начинавшейся прямо за отелем, отправился искать первую в своей жизни проститутку.
По причинам оптического и физического порядка половой акт гораздо менее прозрачен, чем иные предметы, куда более сложные. Известно, впрочем, что в родном городе Хью ухаживал одновременно за тридцативосьмилетней матерью семейства и за ее шестнадцатилетней дочерью, но с первой ему не хватило мужской силы, а со второй – дерзости. Перед нами обыкновенный случай затянувшегося эротического зуда, привычки к одинокому его утолению, незабываемых снов. У приземистой толстушки, с которой он заговорил, на бледном, милом и вульгарном личике сияли глаза итальянки. Она повела его в одну из комнат подороже в омерзительных старых номерах, в тот самый «номер», где девяносто один, девяносто два, почти девяносто три года назад останавливался на пути в Италию некий русский писатель. Кровать – другая, с латунными шишками, была застелена, расстелена, накрыта сюртуком и снова застелена; на ней стоит полуоткрытый саквояж в зеленую клетку, а сюртук наброшен на плечи темноволосого всклокоченного путешественника в открывающей голую шею ночной сорочке; его мы застаем в раздумье, чтó вынуть из саквояжа, который будет выслан вперед почтовой каретой, и переложить в рюкзак, который он понесет по горам на своих плечах до итальянской границы. Он поджидает своего друга, художника Кандидатова, чтобы тут же вместе отправиться на одну из тех беззаботных прогулок, какие романтики совершают даже под моросящим августовским дождичком – в те неприспособленные времена дожди шли еще чаще; сапоги его, мокрые после десятимильного похода до ближайшей рулетки{93}, обиженно стоят за дверью, и он обернул ноги несколькими слоями газеты на немецком языке, на котором, между прочим, он лучше читает, чем по-французски. Главный сейчас вопрос, куда – в рюкзак или в сак – положить рукописи – черновики писем, неоконченный рассказ в черной клеенчатой тетради, куски философского сочинения в синем блокноте, купленном в Женеве, и множество разрозненных набросков романа с предварительным названием «Фауст в Москве». Сейчас, когда он сидит за этим сосновым столом, тем самым, на который потаскушка Персона бухнула объемистую сумку, через эту сумку как бы просвечивает первая страница сего «Фауста» с энергично вымаранными строками и неряшливыми вставками, сделанными красными, черными и рептильно-зелеными чернилами. Вид этих писаний его захватывает, хаос на странице выстраивается в порядок, кляксы становятся прекрасными картинами, а пометки на полях – крыльями. И вместо того чтобы разбирать бумаги, он вытаскивает пробку из походной чернильницы и с пером наготове придвигается к столу. Но в эту самую минуту в дверь весело колотят. Дверь распахивается, потом захлопывается.
Хью Персон спустился следом за случайной подружкой по крутой лестнице и дошел с ней до ее излюбленного угла, где они расстались на много лет. Он надеялся, что девушка оставит его в номере до утра и тем самым избавит от ночлега в гостинице, где в каждом неосвещенном уголке одиночества поджидал его отец, но та, заметив, что ему охота задержаться, и неправильно поняв его намерения, грубо сказала, что не желает всю ночь без толку возиться с таким слабаком, и выставила вон.
Впрочем, заснуть ему мешал не призрак, мешала духота. Он настежь распахнул обе створки окна. С четвертого этажа ему была видна автостоянка; тонкий месяц был слишком бледным, чтобы осветить крыши домов, которые спускались к невидимому озеру; свет из гаража выхватывал ступеньки пустынной лестницы, ведущей в хаос теней; все это показалось ему таким чуждым и угрюмым, что наш Персон, страдавший высотобоязнью, почувствовал, как земное тяготенье зовет его слиться с ночью и с отцом. В детстве он множество раз голышом бродил во сне, но тогда его оберегало знакомое окружение, а потом странная болезнь его оставила. Сегодня, на верхнем этаже незнакомой гостиницы, он был лишен всякой защиты. Он закрыл окно и просидел в кресле до рассвета.
7
В дни, а вернее сказать, в ночи своей младости, когда Хью страдал приступами сомнамбулизма, он выходил из комнаты в обнимку с подушкой и спускался вниз по лестнице. Просыпался он, помнится, в разных странных местах: на ступеньках, ведущих в погреб, или в чуланчике у входных дверей, среди галош и дождевиков, и, хотя мальчика эти босоногие путешествия не очень-то пугали, он не желал «быть привидением» и умолял запирать спальню на ключ, что тоже не помогало, потому что тогда он через окно протискивался на покатую крышу галереи, шедшую к спальному корпусу школьного общежития. Когда это случилось впервые, он проснулся, ощутив подошвами холодок черепицы, и обратно в темное свое гнездо пробирался, избегая столкновений со стульями и прочими предметами скорее по слуху. Старый глупый доктор посоветовал его родителям класть на пол возле его кровати мокрые полотенца, а в важных стратегических точках расставлять тазы с водой, – в результате он, обойдя в магическом сне все препятствия, оказался в обществе школьного кота на крыше, трясясь от холода возле дымовой трубы. Вскоре после этой вылазки, однако, лунатические приступы стали случаться реже и в последние годы отрочества вовсе прекратились. Позднейшим отзвуком был странный случай сражения с ночным столиком. Произошло это, когда Хью учился в колледже и они с другим студентом, Джеком Муром (не родственником), жили в соседних комнатах недавно построенного Снайдер-Холла. После унылого дня зубрежки Джек посреди ночи был разбужен шумом из полугостиной-полуспальни. Он отправился узнать, в чем дело. Хью вообразил во сне, что ночной столик, трехногое существо (вытащенное из-под телефона в коридоре), начал сам по себе исполнять бешеный воинственный танец, какой он видел, когда другой подобный столик однажды был спрошен, скучает ли вызываемый дух (Наполеон) по весенним закатам на Святой Елене. Джек Мур обнаружил, что Хью, выпроставшись из постели, обеими руками вцепился в безобидный предмет и едва не сокрушил его, столь несуразным образом пытаясь успокоить его мнимую подвижность. Книги, пепельница, будильник, коробочка с таблетками от кашля – все было сметено на пол, терзаемое дерево скрипело и трещало в объятиях идиота. Джек Мур с трудом их разъединил. Хью, не просыпаясь, молча повернулся на другой бок.
8
В течение десяти лет, которым суждено было пройти между первыми двумя приездами Хью Персона в Швейцарию, он зарабатывал на жизнь разными скучными способами – удел многих блестящих молодых людей без особых амбиций или дарований, привыкающих отдавать малую часть своих способностей в услужение банальности и шарлатанству. Что они делают с другой, гораздо большей частью, прибежищем истинных чувств и мечтаний, – не совсем тайна (тайн ныне больше нет), но выяснение этого привело бы к таким открытиям и откровениям, с которыми встретиться лицом к лицу было бы слишком печально, слишком страшно. Недуги сознания – предмет, который специалисты должны обсуждать только со специалистами.
Он мог перемножать в уме восьмизначные числа, но двадцати пяти лет от роду утратил эту способность всего за несколько серых весенних ночей, когда с вирусным заболеванием лежал в больнице. Он напечатал в университетском журнале стихи – длинное бессвязное произведение с многообещающим началом:
Прославим многоточие… Закат
Служил небесным озеру примером…
Еще он написал письмо в лондонскую «Таймс», перепечатанное спустя несколько лет в антологии «Редактору: Сэр…», где было такое место:
Анакреон умер в восемьдесят пять лет, поперхнувшись предтечей вина{94} (как сказал другой иониец), а шахматисту Алехину цыганка нагадала, что его убьет мертвый бык в Испании{95}.
Окончив университет, он семь лет проработал секретарем и безымянным помощником одного знаменитого мошенника, покойного символиста Атмана{96}, неся полную ответственность за примечания вроде следующего:
Кромлех (ср.: млеко, Milch, milk) – очевидно, символ Великой Матери, подобно тому как менгир{97} (mein Herr) означает мужское начало.
Потом он был какое-то время занят в производстве канцелярских принадлежностей, и выпущенное им вечное перо получило название «перо Персона». Это и осталось самым большим его достижением. Двадцатидевятилетним угрюмцем он поступил в большое издательство, где служил и библиографом, и ответственным за рекламу, и корректором, и помощником редактора, и старшим редактором, и угодником авторов. Усталый раб, он был отдан в услужение к миссис Флэнкард, пышнотелой претенциозной даме с красным лицом и глазами осьминога, чей огромный роман «Лось» был принят к изданию при условии, что будет решительно пересмотрен, безжалостно сокращен и частично переписан. Предполагалось, что заново написанные куски – по нескольку страниц в разных местах романа – заполнят черные кровоточащие пустоты между оставшимися главами, зияющие в подвергнутом безжалостному усечению тексте. Операцию эту произвела одна из коллег Хью, хорошенькая девушка с «конским хвостом», которая вскоре ушла из издательства. Писательского таланта у нее было еще меньше, чем у миссис Флэнкард, и теперь на Хью была взвалена обязанность не только залечивать нанесенные ею раны, но и выводить оставленные ею в неприкосновенности бородавки. Несколько раз он пил чай у миссис Флэнкард в ее прелестном загородном домике, украшенном почти исключительно полотнами ее покойного мужа – ранняя весна в гостиной, разгар лета в столовой, все красоты Новой Англии в библиотеке