щеку на мягкой прохладной подушке, как по руке пробегала знакомая дрожь уверенности, и он уже без остановки играл одну партию за другой. В запасе имелись и дополнительные изюминки вроде ответа на вопрос сонного репортера: «Подрезай, но не закручивай» – или наполненного сонным маком Кубка Дэвиса, который он, победитель, принимал в блаженном тумане.
Почему он перестал пользоваться этим средством от бессонницы, женившись на Арманде? Ведь не потому, что она раскритиковала любимый его удар как оскорбительный и совершенно неинтересный? Неужели интимные чары странного снотворного разрушила новизна разделенной постели или, может быть, соседство гудящего под боком чужого мозга? Возможно. По крайней мере, он перестал и пытаться, убедив себя, что одна-две полностью бессонные ночи в неделю – для него безобидная норма, а в другие усыплял себя, прокручивая в голове события дня (тоже по-своему автомат), заботы и misères[99] обыденной жизни, изредка расцвеченные павлиньей радугой – тем, что тюремные психоаналитики называли сексом.
Говорил ли он, что вдобавок к бессоннице страдает синдромом снобоязни?
Было чего бояться. По части повторяемости кошмарных сюжетов он мог бы состязаться с самыми выдающимися душевнобольными. Иногда ему удавалось вчерне восстановить сюжет с вариантами, которые, сменяя один другой в пространственно организованной последовательности и различаясь лишь незначительными деталями, расцвечивали фабулу, вводили еще какую-нибудь новую отвратительную ситуацию, но всякий раз воспроизводили одну и ту же, вне их не существующую историю. Выслушаем омерзительнейшую ее часть. Один эротический сон с идиотской настойчивостью повторялся в течение нескольких лет и до и после смерти Арманды. В этом сне, отвергнутом психоаналитиком (странный тип, сын цыганки и неизвестного солдата) как слишком прямолинейный, ему предлагалась спящая красавица на украшенном цветами блюде, с набором разложенных на подушечке инструментов в придачу. Последние различались длиной и шириной, хотя число их и ассортимент менялись от раза к разу. Тщательно в ряд бывали уложены: резиновое орудие с лиловой головкой длиной в ярд, толстый короткий блестящий лом, потом что-то похожее на длинный вертел с нанизанными на него кусочками сырого мяса, чередующегося с прозрачным жиром, и тому подобное – примеры, выбранные наугад. Отдавать чему-либо предпочтение – кораллу, бронзе или этой ужасной резине – не было никакого смысла, ибо какой бы он ни выбрал инструмент, тот начинал изменять размер и форму и никак не подходил к его собственному анатомическому устройству – в критический момент он обламывался или распадался на две половины между ног или, скорее, между костей более или менее расчлененной дамы. Со всей силой антифрейдистской убежденности он хотел бы подчеркнуть: ни с чем, испытанным в сознательной жизни, эта пытка сновидением не имела ничего общего ни в прямом, ни в «символическом» смысле. Эротическая тема была просто одной из многих, подобно тому как «Мальчик для забавы» – не более чем случайный каприз по отношению ко всему написанному серьезным, даже слишком серьезным писателем, высмеянным в одном недавнем романе.
Во время других, не менее зловещих ночных испытаний он пытался каким-то образом остановить или направить в другую сторону струйку зерна или мелкого гравия, вытекающего через прореху в пространстве, но ему страшно мешали всевозможные паутинообразные, нитевидные, игольчатые частицы, хаотические бугры и пустоты, ощетинившиеся развалины, раскалывающиеся колоссы. И в конце концов он оказывался погребенным под грудами мусора, и это была смерть. Менее страшными, но, вероятно, более опасными для мозга были кошмары с «обвалами», посещавшие его обыкновенно на грани пробуждения, когда образы их оборачиваются словесным паводком в долинах Одея и Яла, чьи округленные серые кручи, Roches étonnées[100], потому заслужили такое название, что из-за темных выпучиваний (écarquillages[101]) кажутся как бы оскаленными и озадаченными. Сновидец – идиот, не лишенный животной хитрости: неисправимый изъян его сознания сродни спотычке в скороговорке: «Риск – скорби укор».
Ему было сказано: «Напрасно вы не обратились к вашему психоаналитику сразу, как только кошмары стали усиливаться». Он ответил, что у него во владении нет такового. Доктор терпеливо разъяснил, что употребил местоимение не в притяжательном смысле, а как бы по-домашнему, – например, в объявлениях пишут: «Обращайтесь к вашему бакалейщику». А что Арманда, она когда-нибудь советовалась с психоаналитиком? Если речь идет о миссис Персон, а не о кошке или о ребенке, то ответ будет «нет». В юности она, кажется, интересовалась необуддизмом и подобного рода вещами. В Америке новые друзья пытались заставить ее пройти курс, как вы говорите, «анализа», – она отвечала, что, может быть, попробует, когда закончит свои восточные штудии.
Ему было указано, что ее назвали по имени лишь с целью создания интимной атмосферы. Всегда так делается. Не далее как вчера, например, удалось заручиться полным доверием одного узника, которому было сказано: «Расскажи лучше дяде свои сны, а не то сгоришь как миленький». Нужно еще, между прочим, довыяснить, проявлялось ли у Хью, или, вернее, у мистера Персона, в сновидениях агрессивное влечение. Нужно, между прочим, сначала выяснить значение самого термина. Скульптор может сублимировать агрессивное влечение, круша молотком и долотом неодушевленный предмет. Особенно благоприятную возможность освободиться от агрессивного влечения предоставляет хирургия. Один уважаемый, хотя и не всегда удачливый хирург раз в частной беседе признался, как трудно сдержаться во время операции, чтобы не начать кромсать все, что подвернется под руку. У каждого с детства подспудно накапливается какое-то напряжение. Не надо этого стыдиться. Появление похоти при половом созревании – не что иное, как вытеснение влечения к убийству, обычно удовлетворяемого во сне, а бессонница – это просто боязнь узнать о своей бессознательной жажде секса и крови. Около восьмидесяти процентов сновидений взрослых мужчин – эротические. Смотри работы Клариссы Дарк, в одиночку обследовавшей около двухсот здоровых заключенных. Число ночей, проведенных в спальном корпусе Центра, им, разумеется, зачли. И что же? У ста семидесяти восьми наблюдались мощные эрекции во время фазы сна, именуемой БДЯГ{115} («быстрые движения глаз»), которая сопровождается сновидениями, вызывающими похотливое вращение зрачка (нечто вроде внутреннего поедания глазами). Между прочим, с каких пор мистер Персон стал ненавидеть миссис Персон? Нет ответа. Может быть, ненависть входила в их отношения с самого начала? Нет ответа. Он ей когда-нибудь дарил свитер с завернутым воротником? Нет ответа. Не был ли он раздражен, когда она сказала, что воротник жмет ей горло?
– Если вы сейчас же не перестанете лезть ко мне со всей этой мерзкой чушью, – сказал Хью, – меня стошнит.
17
Поговорим о любви.
Какие действенные слова, какие стрелы хранятся там, в горах, в подобающем месте, в особых тайниках гранитного сердца, за стальными стенами, замаскированными под окружающие пятнистые скалы! Но когда в недолгие дни ухаживания и женитьбы дело доходило до объяснений в любви, Хью Персон не знал, где найти слова, трогательные и убедительные, от которых на ее суровых темных глазах заблестят яркие слезы. И напротив, на какое-то слово, оброненное без претензий на пронзительность и поэзию, на какую-нибудь самую расхожую фразу эта сухая, глубоко несчастная женщина вдруг отзывалась истерией счастья. Сознательные попытки проваливались. Если иногда случалось, что в момент уныния он, оторвавшись от книги, без всяких эротических намерений шел в ее комнату и, упираясь в пол коленями и локтями, начинал к ней ползти, словно спустившийся с дерева и впавший в исступление представитель неизвестного науке вида ленивцев, то Арманда холодно приказывала ему встать и перестать валять дурака. Самые пылкие обращения, какие он мог придумать, – моя принцесса, моя любимая, мой ангел, моя антилопа, мой резвый зверек, – лишь бесили ее.
– Почему, – вопрошала она, – ты не можешь говорить со мной по-человечески, как воспитанный мужчина с дамой? Почему ты должен всегда паясничать? Почему ты не можешь говорить всерьез – нормально и просто?
– Но что может быть ненормальнее любви, – отвечал он, – нормальная жизнь – это бред, нормальные люди над любовью смеются. – Он пытался поцеловать подол ее юбки, укусить складку на брюках, подъем, палец ее разъяренной ноги, но чем сильнее он пресмыкался, бормоча своим немузыкальным голосом как бы самому себе на ухо слюнявые, редчайшие, экзотические, обычные слова, обозначающие все и ничего, – тем больше простое объяснение в любви превращалось в пародию на брачные танцы птиц, исполняемые одним петушком без всякой курочки на горизонте, – длинная шея выпрямляется, потом сгибается, словно ныряет вниз, снова прямая шея. Он стыдился самого себя, но не мог остановиться, а она не могла этого понять, ибо он в таких случаях никогда не умел найти верных слов, принести в клюве нужную травинку.
Он любил ее, несмотря на ее полную непригодность быть любимой. У Арманды было много тяжелых, хотя и не столь уж редких черт характера, которые он воспринимал как безумные ключи к хитроумному ребусу. Она кричала на свою мать по-русски: скотина, – не зная, конечно, что после отъезда с Хью за океан, за смертью, больше никогда ее не увидит. Она любила устраивать тщательно продуманные вечера, и, каков бы ни был срок давности той или иной изящной ассамблеи (десять, пятнадцать месяцев назад или еще раньше, до свадьбы, в доме матери в Брюсселе или в Витте), каждая вечеринка, каждая тема, с ней связанная, навсегда сохранялась в звенящем морозе ее чисто прибранного сознания. Приемы эти мерцали в ее памяти, как звезды на занавесе пульсирующего прошлого, а гости представлялись ей дальними форпостами на границах ее собственной личности, уязвимыми и плохо защищенными, и потому к ним надлежало относиться с ностальгическим уважением. Если Джулия или Юния между прочим замечали, что не знакомы с Ш., художественным критиком (шурином покойного Шарля Шамара), хотя и Джулия и Юния, как значилось в ее анналах, встречались с ним у нее на вечеринке, она могла очень разозлиться и, презрительно растягивая слова, изобличала ошибку, потом, изгибаясь, словно танцевала танец живота, добавляла: «Тогда вы, наверное, забыли и птифуры от „Отца Игоря“{116} (какой-то особый магазин), которые вам так понравились». Хью впервые в жизни имел дело с таким ужасным характером, с таким болезненным amour-propre[102], с такой на себе замкнутостью. Джулия, катавшаяся с ней на лыжах и коньках, говорила, что она «душка», но большинство женщин относились к ней скептически и, болтая по телефону, посмеивались над ее довольно жалкими приемами нападения и защиты. Если кто-нибудь начинал говорить: «За два-три дня до того, как я сломала ногу…» – она врывалась в разговор с торжествующим «а я в детстве сломала обе ноги!». По каким-то таинственным причинам к мужу она на людях обращалась ироническим и вообще весьма неприятным тоном.
У нее были странные причуды. В последнюю ночь их медового месяца в