мясистой руки, обвивавшей чужого мужа (что стоял навытяжку посредине плывущей комнаты), или внезапной вспышки кокетливого гнева, или неуклюжих приставаний, — и тихой полуулыбки Боба Уилера, подбиравшего стаканы, которые, словно грибы, прорастали под сенью кресел.
После одной такой вечеринки я написал Цинтии совершенно безобидное и в целом благонамеренное письмо, содержавшее латинскую шутку по адресу кое-кого из ее гостей. Я также извинился за то, что не притронулся к ее виски, пояснив, что будучи французом, предпочитаю виноград ячменю. Несколько дней спустя, на ступенях Публичной библиотеки, я повстречал ее, раскрывавшую зонт в раздробленном солнечном свете, под слабыми брызгами из случайного облака, и боровшуюся с четой зажатых подмышкой книг (от которых я ее ненадолго избавил), — «Шаги на границе Мира Иного» Роберта Дейла Оуэна и что-то насчет «Спиритизма и христианства»; и вдруг, безо всякого повода с моей стороны, она обрушилась на меня с грубой горячностью и в ядовитых выражениях объявила — сквозь грушевидные капли редкого дождичка, — что я сноб и педант, что я вижу в людях одни только жесты и маски, что Коркоран спас в двух океанах двух утопающих, — по неуместному совпадению оба звались Коркоранами, — что маленькая дочка горластой и хриплой Джоан Уинтер обречена совершенно ослепнуть через несколько месяцев, и что женщина в зеленом и с веснущатой грудью, относительно которой я как-то там непочтительно высказался, написала в 1932-м году национальный бестселлер. Непостижимая Цинтия! Мне говорили, что она бывает неожиданно и страшно груба с людьми, которых уважает и любит, но всему должна быть граница, и поскольку я к тому времени достаточно изучил ее интересные ауры и прочие виды и иды, я решил насовсем раззнакомиться с ней.
6
В тот вечер, когда Д. сказал мне о смерти Цинтии, я лишь около полуночи вернулся в двухэтажный дом, который делил, по горизонтали, с вдовой отставного профессора. Достигнув крыльца, я с опасливостью одиночки обозрел две разновидности темноты в двух шеренгах окон: темноты отсутствия и темноты сна.
С первой я еще мог что-то поделать, но воспроизвести вторую оказалось мне не по силам. Кровать не давала ощущения безопасности, ее пружины лишь заставляли вздрагивать мои нервы. Я нырнул в шекспировские сонеты — и вскоре заметил, что идиотически перебираю первые буквы их строк, пытаясь понять, какие сакраментальные слова можно из них сложить. Я отыскал FATE[19] Получился РОК (LXXXV), ATOM (XCXXVIII) и дважды TAFT дали (LXXXVIII, CXXXILIII). Время от времени я озирался, дабы выяснить, что поделывают вещи в комнате. Странно подумать, если вдруг повалятся бомбы, я испытаю немногим больше, чем возбуждение игрока (с немалой примесью простецкого облегчения), но при этом сердце мое едва не выпрыгивает из груди, стоит какому-то подозрительно напряженному на вид пузырьку вон на той полке на долю дюйма сдвинуться вбок. Тишина тоже была подозрительно плотной, как бы намеренно образующей черный задник для нервных подскоков, вызываемых всяким мелким звуком неведомого происхождения. Движение стихло. Тщетно я молился, чтобы по Перкинс-стрит простонал грузовик. Женщина сверху, доводившая меня до безумия ухающим топом, казалось, порождаемым каменноногим чудовищем (на деле, в дневном существовании, она была унылым и утлым созданием, похожим на мумию морской свинки), теперь заслужила бы мое благословение, если бы потащилась в уборную. Выключив свет, я несколько раз прокашлялся, дабы было кому ответить хотя бы за этот звук. Я мысленно уцепился за далекий автомобиль, но он стряхнул меня раньше, чем мне удалось задремать. Наконец в корзине для бумаг занялось и затихло легкое шебуршение (вызванное, как я надеялся, оторванным и смятым листком бумаги, раскрывающимся словно убогий, упорный ночной цветок), — и столик при постели отозвался тихим щелчком. Вполне в духе Цинтии было б затеять прямо сейчас дешевое представление на манер полтергейста.
Я решил сразиться с Цинтией. Мысленно я обозрел современную эру перестуков и призраков, начиная с колотьбы 1848-го года в деревушке Хайдесвилль, штат Нью-Йорк, и кончая гротесками в Кембридже, Массачусетс; я припомнил щиколотки и иные анатомические кастаньеты сестер Фокс (описанные в сказаниях Университета Буффало); таинственную одинаковость нежных подростков в холодном Эпворте или Тедворте, излучающих такие же помехи, как в древнем Перу; торжественные викторианские оргии с ниспадающими розами, с аккордеонами, растянутыми силой священной музыки; профессиональных шарлатанов, отрыгивающих мокрую марлю; мистера Дункана, достойного мужа женщины-медиума, который, когда его попросили позволить себя обыскать, отказал на том основании, что у него испачканное исподнее; старого Альфреда Русселя Уоллеса, наивного натуралиста, не желающего поверить, что белая фигура, стоящая перед ним босиком и без дырок в мочках ушей посреди частного пандемониума в Бостоне, вполне может быть чопорной мисс Кук, которую он только что видел спящей за занавеской в ее углу всю в черном, в зашнурованных башмаках и при сережках; еще двух исследователей, маленьких, щуплых, но достаточно толковых и предприимчивых, руками и ногами вцепившихся в Эусапию, женщину крупную, дебелую, немолодую, провонявшую чесноком и все же сумевшую их облапошить; и скептичного, смущенного фокусника, которого «контролер» очаровательной юной Марджери наставляет, чтобы он не плутал в складках халата, а продвигался левым чулком вверх, пока не достигнет голого бедра, — на теплой коже которого он обнаружил «телепластическую» массу, наощупь чрезвычайно схожую с холодной сырой печенкой.
7
Я воззвал к плоти и к растленности плоти, дабы оспорить и обороть возможную инерцию жизни бесплотной. Увы, эти заклинания лишь обострили мой страх перед призраком Цинтии. Заря принесла атавистическое упокоение, и когда я скользнул в сон, солнце сквозь коричневые оконные шторы проникло в мои сновидения, и их почему-то заполнила Цинтия.
Сны разочаровали меня. Безопасно укрытый в твердыне дневного света, я говорил себе, что ожидал большего. Она, живописец ярких, словно стекло, деталей, — и вдруг такая невнятица! Лежа в постели, я обдумывал мой сон и прислушивался к воробьям за окном: кто знает, если их записать, а потом прокрутить назад, не обернется ли звучание птиц человеческой речью, произнесением слов, точно так, как последние, если их обратить, превращаются в щебет? Я принялся перечитывать сон — вспять, по диагонали, вверх, вниз, — пытаясь открыть в нем хоть что-то схожее с Цинтией, что-то причудливое, намекающее на мысль, которая должна же в нем содержаться.
Сознание выпутывало единичные, темные и лукаво емкие детали. Казалось, исчезающий смысл туманных излияний Цинтии, изменчивой набожности, томной изысканности искусственных акростихов смазывался чем-то едучим, тусклым, чужим и корявым. Все аукалось, мельтешило, облекалось туманом, мрело еле намеченной явью, — смутное, изнуренное, бестолково истраченное, лишнее.
Итака, 1951
9. ЛАНС
1
Имя планеты (если она его уже получила) значения не имеет. При самом великом противостоянии ее может отделять от Земли столько же миль, сколько прошло лет от прошлой пятницы до воздвижения Гималаев, — в миллион раз больше среднего возраста читателя. В телескопическом поле чьей-то фантазии, сквозь призму чьих-либо слез какие угодно ее отличия поразили б не больше особенностей, присущих реальным планетам. Розовый шар, мрамористый от сумрачных пятен, одно из бесчисленных тел, прилежно кружащих в бесконечном и беспричинном величии жидкого космоса.
Положим, что maria (отнюдь не моря) на моей планете, как равно и lacus (отнюдь не озера), тоже обрели имена; и может быть, иные из них не так унылы, как у садовых роз, другие же бессмысленнее фамилий их нарицателей (ибо, обратимся к реальности, астроном по фамилии Землесветов — диво не меньшее, чем энтомолог Гусеницын); но большей частью их имена до того архаичны, что выспренним и темным очарованием могли бы поспорить с прозваниями земель из рыцарских романов.
Точно так, как наш Сосновый Дол, там, внизу, мало чем способен похвастать, кроме обувного заводика по одну сторону шоссе и ржавого ада автомобильного кладбища по другую, точно так и все эти Аркадии, Икарии и Зефирии с планетарных карт вполне могут оказаться мертвыми пустырями, лишенными и молочая, украшения наших свалок. Селенографы это вам подтвердят, ну да у них и линзы получше наших. В данном случае, чем сильнее увеличение, тем более крапчатой выглядит поверхность планеты, как если б ныряльщик смотрел на нее сквозь полупрозрачную воду. А если кое-какие соединенные оспины вдруг отзовутся узором линий и лунок с доски для китайских шашек, будем считать их геометрической галлюцинацией.
Я не только отказываю слишком определенной планете в какой-либо роли в моем рассказе — роли, какую играет в нем любая из точек (я его вижу как род звездной карты), — я также отказываюсь иметь какое угодно дело с техническими пророчествами из тех, что изрекают ученые — по уверениям репортеров. Этот ракетный рэкет не для меня. Не для меня обещанные Земле маленькие искусственные спутники, взлетные полосы звездных колоссов («пространщиков») — одна, две, три, четыре, а там и тысячи летающих крепостей с припасами и камбузами, воздвигнутых народами Земли в остервенении соревновательной гонки, поддельной гравитации и свирепо хлопающих флагов.
Вот еще в чем я решительно не вижу проку, так это в возне со специальной оснасткой — герметическими скафандрами, кислородными аппаратами — всем этим скарбом. Подобно старому мистеру Боке, с которым мы вот-вот познакомимся, я с недюжинной изощренностью увиливаю от этих практических материй (так или иначе обреченных иметь нелепо непрактический вид в глазах будущих космических путешественников, таких как единственный сын старика Боке), поскольку чувства, пробуждаемые во мне разного рода приспособлениями, простираются от унылого недоверия до нездоровой дрожи. Лишь героическим усилием воли я заставляю себя выкрутить умершую необъяснимой смертью лампочку и ввернуть другую, которая с мерзкой внезапностью драконьего яйца, выношенного в ладони, вспыхивает мне прямо в лицо.
И наконец, я вполне презираю и отвергаю так называемую «научную фантастику». Я заглянул в нее и нашел, что она так же скучна, как детективные журналы, — то же унылое письмо, беспросветные диалоги и обилие безликого юмора. Клише, разумеется, подгримированы, но в сущности, они одинаковы во всяком дешевом чтиве, где бы ни разворачивался сюжет — в космосе или в гостиной. Они подобны тем «печеньям-ассорти», отличающимся только формой и цветом, какими лукавые фабрикаторы завлекают глотающего слюну потребителя в безумный павловский мир, где вариации простых зрительных возбудителей без особых затрат изменяют и постепенно заменяют собою вкус, отправляя его следом за талантом и истиной.
И потому ухмыляются славные малые, глумливо щерятся негодяи и чешут на сленге обладатели честных сердец. Галактические калифы, астрономические сатрапы — все они лишь подобия бойких рыжих трудяг с самой что ни на есть земной работенкой, чьи улыбчивые морщины иллюстрируют человеческое содержание рассказиков из валяющихся по парикмахерским захватанных журнальчиков. Завоеватели Спики или Денеба, знаменитые сыщики с Девы носят фамилии, начинающиеся на Мак, бесстрастные ученые — непременные