прелестное ситечко!
Мне пожиже, пожиже…
Да, счастье, — и вот — поди же!
ВЕРА:
Господи, что же вы их уже отпеваете? Все отлично знали, что Барбашин когда-нибудь вернется, а то, что он вернулся несколько раньше, ничего, в сущности, не меняет. Уверяю вас, что он не думает о них больше.
ВАГАБУНДОВА:
Не говорите. Я все пережила…
Поверьте, тюрьма его разожгла!
Алексей Максимович, душенька, нет!
Забудем портрет.
Я волнуюсь, у меня грудь будет ходить.
Ревшин входит.
РЕВШИН:
Евгенья Васильевна с супругом, а также свободный художник Куприков.
ТРОЩЕЙКИН:
А, погодите. Он ко мне. (Уходит.)
ЭЛЕОНОРА ШНАП:
(Вагабундовой.) Как я вас понимаю! У меня тоже обливается сердце. Между нами говоря, я совершенно убеждена теперь, что это был его ребеночек…
ВАГАБУНДОВА:
Никакого сомненья!
Но я рада услышать профессиональное мненье.
Входят тетя Женя и дядя Поль. Она: пышная, в шелковом платье, была бы в чепце с лентами, если бы на полвека раньше. Он: белый бобрик, белые бравые усы, которые расчесывает щеточкой, благообразен, но гага.[3]
ТЕТЯ ЖЕНЯ:
Неужели это все правда? Бежал с каторги? Пытался ночью вломиться к вам?
ВЕРА:
Глупости, тетя Женя. Что вы слушаете всякие враки?
ТЕТЯ ЖЕНЯ:
Хороши враки! Вот Поль его сегодня… Сейчас он это сам расскажет. Он мне чудесно рассказывал. Услышите. (Антонине Павловне.) Поздравляю тебя, Антонина, хотя едва ли это уместно сегодня. (Любови, указывая на Шнап.) С этой стервой я не разговариваю. Кабы знала, не пришла… Поль, все тебя слушают.
ДЯДЯ ПОЛЬ:
Как-то на днях…
ТЕТЯ ЖЕНЯ:
Да нет, нет: нынче…
ДЯДЯ ПОЛЬ:
Нынче, говорю я, совершенно для меня неожиданно, я вдруг увидел, как некоторое лицо вышло из ресторана.
ВАГАБУНДОВА:
Из ресторана?
Так рано?
Наверное, пьяный?
АНТОНИНА ПАВЛОВНА:
Ах, зачем ты меня так балуешь, Женечка? Прелесть! Смотри, Любушка, какие платочки.
ЭЛЕОНОРА ШНАП:
Да. Плакать в них будете.
ДЯДЯ ПОЛЬ:
Делая поправку на краткость моего наблюдения и быстроту прохождения объекта, утверждаю, что я был в состоянии трезвом.
ТЕТЯ ЖЕНЯ:
Да не ты, а он.
ДЯДЯ ПОЛЬ:
Хорошо: он.
ВЕРА:
Дядя Поль, тебе это все померещилось. Явление не опасное, но нужно следить.
Вообще это все не очень интересно… Что тебе можно? Хочешь сперва торта? Нам сейчас мама будет читать свою новую сказку.
ДЯДЯ ПОЛЬ:
Мне так показалось, и нет такой силы, которая могла бы меня заставить изменить показание.
ТЕТЯ ЖЕНЯ:
Ну-ну, Поль… продолжай… ты теперь разогрелся.
ДЯДЯ ПОЛЬ:
Он шел, я шел. А на днях я видел, как расшиблась велосипедистка.
ВАГАБУНДОВА:
Положение ужасно!
Надо уезжать — это ясно!
Всем!
А я еще этого съем.
АНТОНИНА ПАВЛОВНА:
Может быть, Любушка, подождать, пока все придут?
Нет-нет, ничего, начни.
АНТОНИНА ПАВЛОВНА:
Что ж, приступим. Итак, этой сказкой или этюдом завершается цикл моих «Озаренных Озер». Поль, друг мой, садись, пожалуйста.
ДЯДЯ ПОЛЬ:
Предпочитаю стоять.
ТЕТЯ ЖЕНЯ:
Не понимаю. Он это рассказывал так красочно, так хорошо, а теперь у него что-то заскочило. Может быть, потом разойдется. (Мужу.) Ты мне не нравишься последнее время.
Входит Ревшин, пропуская вперед старушку Николадзе, сухонькую, стриженую, в черном, и Известного писателя: он стар, львист, говорит слегка в нос, медленно и веско, не без выигрышных прочищений горла позади слов, одет в смокинг.{17}
АНТОНИНА ПАВЛОВНА:
А, наконец!
Ну что же… Надо вас поздравить, по-видимому.
АНТОНИНА ПАВЛОВНА:
Как я рада вас видеть у себя! Я все боялась, что вы, залетный гость, невзначай умчитесь.
Кажется, я ни с кем не знаком…
НИКОЛАДЗЕ:
Поздравляю. Конфетки. Пустячок.
АНТОНИНА ПАВЛОВНА:
Спасибо, голубушка. Что это вы, право, тратитесь на меня!
(Вере.) С вами я, кажется, встречался, милая.
ВЕРА:
Мы встречались на рауте у Н. Н{18}., дорогой Петр Николаевич.
На рауте у Н. Н. … А! Хорошо сказано. Я вижу, вы насмешница.
Что вам можно предложить?
Что вы можете мне предложить… Нда. Это у вас что: кутья? А, кекс. Схож. Я думал, у вас справляются поминки.
Мне нечего поминать, Петр Николаевич.
А! Нечего… Ну, не знаю, милая. Настроение что-то больно фиолетовое. Не хватает преосвященного.
Чего же вам предложить? Этого?
Нет. Я — антидульцинист{19}: противник сладкого. А вот вина у вас нету?
АНТОНИНА ПАВЛОВНА:
Сейчас будет моэт,[4] Петр Николаевич. Любушка, надо попросить Ревшина откупорить.
А откуда у вас моэт? (Любови.) Все богатеете?
Если хотите непременно знать, то это виноторговец заплатил мужу натурой за поясной портрет.
Прекрасно быть портретистом. Богатеешь, рогатеешь. Знаете, ведь по-русски «рогат» — значит «богат»{20}, а не что-нибудь будуарное. Ну а коньяку у вас не найдется?
Сейчас вам подадут.
ВАГАБУНДОВА:
Петр Николаевич, извините вдову…
Вижу вас наконец наяву.
Страшно польщена.
И не я одна.
Все так любят ваши произведенья.
Благодарю.
ВАГАБУНДОВА:
А скажите ваше сужденье…
Насчет положенья?
Насчет какого положенья, сударыня?
ВАГАБУНДОВА:
Как, вы не слыхали?
Вернулся тот, которого не ждали.
АНТОНИНА ПАВЛОВНА:
(Взяла у Марфы из рук.) Вот, пожалуйста.
Да, мне об этом докладывали. (Любови.) А что, милая, поджилочки у вас трепещут? Дайте посмотреть… Я в молодости влюбился в одну барышню исключительно из-за ее поджилочек.
Я ничего не боюсь, Петр Николаевич.
Какая вы отважная. Нда. У этого убийцы губа не дура.
НИКОЛАДЗЕ:
Что такое? Я ничего не понимаю… Какая дура? Какой убийца? Что случилось?
За ваше здоровье, милая. А коньяк-то у вас того, неважнец.
ЭЛЕОНОРА ШНАП:
(К Николадзе.) О, раз вы ничего не знаете, так я вам расскажу.
ВАГАБУНДОВА:
Нет, я.
Очередь моя.
ЭЛЕОНОРА ШНАП:
Нет, моя. Оставьте, не мешайтесь{21}.
Мамочка, пожалуйста.
АНТОНИНА ПАВЛОВНА:
Когда вы пришли, Петр Николаевич, я собиралась прочитать присутствующим одну маленькую вещь, но теперь я при вас что-то не смею.
Притворство. Вам будет только приятно. Полагаю, что в молодости вы лепетали между поцелуями, как все лживые женщины.
АНТОНИНА ПАВЛОВНА:
Я давно-давно это забыла, Петр Николаевич.
Ну, читайте. Послушаем.
АНТОНИНА ПАВЛОВНА:
Итак, это называется «Воскресающий Лебедь»{22}.
Воскресающий лебедь… умирающий Лазарь{23}… Смерть вторая и заключительная… А, неплохо…
АНТОНИНА ПАВЛОВНА:
Нет, Петр Николаевич, не Лазарь: лебедь.
Виноват. Это я сам с собой. Мелькнуло. Автоматизм воображения{24}.
ТРОЩЕЙКИН:
(Появляется в дверях и оттуда) Люба, на минутку.
Иди сюда, Алеша.
ТРОЩЕЙКИН:
Люба!
Иди сюда. Господину Куприкову тоже будет интересно.
ТРОЩЕЙКИН:
Как знаешь.
Входит с Куприковым и репортером. Куприков — трафаретно-живописный живописец, в плечистом пиджаке и темнейшей рубашке при светлейшем галстуке. Репортер — молодой человек с пробором и вечным пером.
Вот это Игорь Олегович Куприков{25}. Знакомьтесь. А это господин от газеты, от «Солнца»: интервьюировать.
КУПРИКОВ:
(Любови) Честь имею… Я сообщил вашему супругу все, что мне известно.
ВАГАБУНДОВА:
Ах, это интересно!
Расскажите, что вам известно!
ТЕТЯ ЖЕНЯ:
Вот теперь… Поль! Блесни! Ты так чудно рассказывал. Поль! Ну же… Господин Куприков, Алеша, — вот мой муж тоже…
ДЯДЯ ПОЛЬ:
Извольте. Это случилось так. Слева, из-за угла, катилась карета «скорой помощи», справа же мчалась велосипедистка — довольно толстая дама, в красном, насколько я мог заметить, берете.
Стоп. Вы лишаетесь слова. Следующий.
ВЕРА:
Пойдем, дядя Поль, пойдем, мой хороший. Я дам тебе мармеладку.
ТЕТЯ ЖЕНЯ:
Не понимаю, в чем дело… Что-то в нем испортилось.
КУПРИКОВ:
(Писателю) Разрешите?
Слово предоставляется художнику Куприкову.
(Мужу) Я не знаю, почему нужно из всего этого делать какой-то кошмарный балаган. Почему ты привел этого репортера с блокнотом? Сейчас мама собирается читать. Пожалуйста, не будем больше говорить о Барбашине.
ТРОЩЕЙКИН:
Что я могу… Оставь меня в покое. Я медленно умираю. (Гостям.) Который час? У кого-нибудь есть часы?
Все смотрят на часы.
Ровно пять. Мы вас слушаем, господин Куприков.
КУПРИКОВ:
Я только что докладывал Алексею Максимовичу следующий факт. Передам теперь вкратце. Проходя сегодня в полтретьего через городской сад, а именно по аллее, которая кончается урной, я увидел Леонида Барбашина сидящим на зеленой скамье.
Да ну?
КУПРИКОВ:
Он сидел неподвижно и о чем-то размышлял. Тень листвы красивыми пятнами лежала вокруг его желтых ботинок.
Хорошо… браво…
КУПРИКОВ:
Меня он не видел, и я за ним наблюдал некоторое время из-за толстого древесного ствола, на котором кто-то вырезал — уже, впрочем, потемневшие — инициалы. Он смотрел в землю и думал тяжелую думу. Потом изменил осанку и начал смотреть в сторону, на освещенный солнцем лужок. Через минут двадцать он встал и удалился. На пустую скамью упал первый желтый лист.
Сообщение важное и прекрасно изложенное. Кто-нибудь желает по этому поводу высказаться?
КУПРИКОВ:
Из этого я заключил, что он замышляет недоброе дело, а потому обращаюсь снова к вам, Любовь Ивановна, и к тебе, дорогой Алеша, при свидетелях, с убедительной просьбой принять максимальные предосторожности.
ТРОЩЕЙКИН:
Да! Но какие, какие?
«Зад, — как сказал бы Шекспир, — зад из зык вещан». (Репортеру.) А что вы имеете сказать, солнце мое?
РЕПОРТЕР:
Хотелось задать несколько вопросов мадам Трощейкиной. Можно?
Выпейте лучше стакан чаю. Или рюмку коньяку?
РЕПОРТЕР:
Покорнейше благодарю. Я хотел вас спросить, так, в общих чертах, что вы перечувствовали, когда узнали?
Бесполезно, дорогой, бесполезно. Она вам ничегошеньки не ответит. Молчит и жжет. Признаться, я до дрожи люблю таких женщин. Что же касается этого коньяка… словом, не советую.
АНТОНИНА ПАВЛОВНА:
Если позволите, я начну…
(Репортеру.) У вас, между прочим, опять печатают всякую дешевку обо мне. Никакой повести из цыганской жизни я не задумал и задумать не мог бы. Стыдно.
АНТОНИНА ПАВЛОВНА:
Петр Николаевич, позволяете?
Просим. Внимание, господа.
АНТОНИНА ПАВЛОВНА:
«Первые лучи солнца…». Да, я забыла сказать, Петр Николаевич. Это из цикла моих «Озаренных Озер». Вы, может быть, читали… «Первые лучи солнца, играя и как будто резвясь, пробно пробежали хроматической гаммой по глади озера, перешли на клавиши камышей{26} и замерли посреди темно-зеленой осоки. На этой осоке, поджав одно крыло, а другое…».
Входят Ревшин и Мешаев — румяный блондин с букетом таких же роз.
РЕВШИН:
Вот, Любовь Ивановна, это, кажется, последний. Устал… Дайте…
Шш!.. Садитесь, Осип Михеевич, мама читает сказку.
МЕШАЕВ:
Можно прервать чтение буквально на одну секунду? Дело в том, что я принес сенсационное известие.
НЕСКОЛЬКО ГОЛОСОВ:
Что случилось? Говорите! Это интересно!
МЕШАЕВ:
Любовь Ивановна! Алексей Максимович! Вчера вечером. Вернулся. Из тюрьмы. Барбашин!
Все? Дорогой мой, об этом знают уже в родильных приютах. Нда — обарбашились…
МЕШАЕВ:
В таком случае ограничусь тем, что поздравляю вас с днем рождения, уважаемая Антонина Павловна. (Вынимает шпаргалку.) «Желаю вам еще долго-долго развлекать нас вашим прекрасным женским дарованием. Дни проходят, но книги, книги, Антонина Павловна, остаются на полках, и великое дело, которому вы бескорыстно служите, воистину велико и обильно, — и каждая строка ваша звенит и звенит в наших умах и сердцах вечным рефреном. Как хороши, как свежи были розы!{27}» (Подает ей розы.)
АНТОНИНА ПАВЛОВНА:
Спасибо на добром слове, милый Осип Михеевич. Но что же вы один, вы ведь обещали привести деревенского брата?
МЕШАЕВ:
А я думал, что он уже здесь, у вас. Очевидно, опоздал на поезд и приедет с вечерним. Жаль: я специально хотел вас всех позабавить нашим разительным сходством. Однако читайте, читайте!
Просим. Вы, господа, разместитесь поудобнее. Это, вероятно, надолго. Тесней, тесней.
Все отодвигаются немного вглубь.
АНТОНИНА ПАВЛОВНА:
«На этой осоке, поджав одно крыло, а другое широко расправив, лежал мертвый лебедь. Глаза его были полураскрыты, на длинных ресницах еще сверкали слезы. А между тем восток разгорался{28}, и аккорды солнца все ярче гремели по широкому озеру. Листья от каждого прикосновения длинных лучей, от каждого легковейного дуновения…».
Она читает с ясным лицом, но как бы удалилась в своем кресле, так что голос ее перестает быть слышен, хотя губы движутся и рука переворачивает страницы. Вокруг нее слушатели, тоже порвавшие всякую связь с авансценой, сидят в застывших полусонных позах{29}: Ревшин застыл с бутылкой шампанского между колен. Писатель прикрыл глаза рукой. Собственно, следовало бы, чтобы спустилась прозрачная ткань или средний занавес, на котором вся их группировка была бы нарисована с точным повторением