поз.
Трощейкин и Любовь быстро выходят вперед на авансцену.
Алеша, я не могу больше.
ТРОЩЕЙКИН:
И я не могу.
ТРОЩЕЙКИН:
…обратился в фантастический фарс. От этих крашеных призраков нельзя ждать ни спасения, ни сочувствия.
ТРОЩЕЙКИН:
Нам нужно бежать…
Да, да, да!
ТРОЩЕЙКИН:
…бежать, — а мы почему-то медлим под пальмами сонной Вампуки{30}. Я чувствую, что надвигается…
Опасность? Но какая? О, если б ты мог понять!
ТРОЩЕЙКИН:
Опасность, столь же реальная, как наши руки, плечи, щеки. Люба, мы совершенно одни.
Да, одни. Но это два одиночества, и оба совсем круглы. Пойми меня!
ТРОЩЕЙКИН:
Одни на этой узкой освещенной сцене. Сзади — театральная ветошь всей нашей жизни, замерзшие маски второстепенной комедии, а спереди — темная глубина и глаза, глаза, глаза, глядящие на нас, ждущие нашей гибели.
Ответь быстро: ты знаешь, что я тебе неверна?
ТРОЩЕЙКИН:
Знаю. Но ты меня никогда не покинешь.
Ах, мне так жаль иногда, так жаль. Ведь не всегда так было.
ТРОЩЕЙКИН:
Держись, Люба!
Наш маленький сын сегодня разбил мячом зеркало. Алеша, держи меня ты. Не отпускай.
ТРОЩЕЙКИН:
Плохо вижу… Все опять начинает мутнеть. Перестаю тебя чувствовать. Ты снова сливаешься с жизнью. Мы опять опускаемся, Люба, все кончено!
Онегин, я тогда моложе, я лучше… Да, я тоже ослабела. Не помню… А хорошо было на этой мгновенной высоте.
ТРОЩЕЙКИН:
Бредни. Выдумки. Если сегодня мне не достанут денег, я ночи не переживу.
Смотри, как странно: Марфа крадется к нам из двери. Смотри, какое у нее страшное лицо. Нет, ты посмотри! Она ползет с каким-то страшным известием. Она едва может двигаться…
ТРОЩЕЙКИН:
(Марфе.) Он? Говорите же: он пришел?
(Хлопает в ладоши и смеется.) Она кивает! Алешенька, она кивает!
Входит Шель: сутулый, в темных очках.
ШЕЛЬ:
Простите… Меня зовут Иван Иванович Шель. Ваша полоумная прислужница не хотела меня впускать. Вы меня не знаете, но вы, может быть, знаете, что у меня есть оружейная лавка против Собора.
ТРОЩЕЙКИН:
Я вас слушаю.
ШЕЛЬ:
Я почел своей обязанностью явиться к вам. Мне надо сделать вам некое предупреждение.
ТРОЩЕЙКИН:
Приблизьтесь, приблизьтесь. Цып-цып-цып.
ШЕЛЬ:
Но вы не одни… Это собрание…
ТРОЩЕЙКИН:
Не обращайте внимания… Это так — мираж, фигуранты, ничто. Наконец, я сам это намалевал. Скверная картина — но безвредная.
ШЕЛЬ:
Не обманывайте меня. Вон тому господину я продал в прошлом году охотничье ружье.
Это вам кажется. Поверьте нам! Мы знаем лучше. Мой муж написал это в очень натуральных красках. Мы одни. Можете говорить спокойно.
ШЕЛЬ:
В таком случае позвольте вам сообщить… Только что узнав, кто вернулся, я с тревогой припомнил, что нынче в полдень у меня купили пистолет системы «браунинг».
Средний занавес поднимается, голос чтицы громко заканчивает: «…и тогда лебедь воскрес». Ревшин откупоривает шампанское. Впрочем, шум оживления сразу пресекается.
ТРОЩЕЙКИН:
Барбашин купил?
ШЕЛЬ:
Нет, покупатель был господин Аршинский. Но я вижу, вы понимаете, кому предназначалось оружье.
Действие третье
Опять мастерская. Мячи на картине дописаны. Любовь одна. Смотрит в окно. затем медленно заводит штору. На столике забытая Ревшиным с утра коробочка папирос. Закуривает. Садится. Мышь (иллюзия мыши), пользуясь тишиной, выходит из щели, и Любовь следит за ней с улыбкой; осторожно меняет положение тела, нагибаясь вперед, но вот — мышь укатилась. Слева входит Марфа.
Тут опять мышка.
МАРФА:
А на кухне тараканы. Все одно к одному.
Что с вами?
МАРФА:
Да что со мной может быть… Если вам больше сегодня ничего не нужно, Любовь Ивановна, я пойду.
Куда это вы собрались?
МАРФА:
Переночую у брата, а завтра уж отпустите меня совсем на покой. Мне у вас оставаться страшно. Я старуха слабая, а у вас в доме нехорошо.
Ну, это вы недостаточно сочно сыграли. Я вам покажу, как надо. «Уж простите меня… Я старуха слабая, кволая… Боязно мне… Дурные тут ходют…». Вот так. Это, в общем, очень обыкновенная роль… По мне, можете убираться на все четыре стороны.
МАРФА:
И уберусь, Любовь Ивановна, и уберусь. Мне с помешанными не житье.
А вам не кажется, что это большое свинство? Могли бы хоть эту ночь остаться.
МАРФА:
Свинство? Свинств я навидалась вдосталь. Тут кавалер, там кавалер…
Совсем не так, совсем не так. Больше дрожи и негодования. Что-нибудь с «греховодницей».
МАРФА:
Я вас боюсь, Любовь Ивановна. Вы бы доктора позвали.
Дохтура, дохтура, а не «доктора». Нет, я вами решительно недовольна. Хотела вам дать рекомендацию: годится для роли сварливой служанки, а теперь вижу, не могу дать.
МАРФА:
И не нужно мне вашей рукомандации.
Ну, это немножко лучше… Но теперь — будет. Прощайте.
МАРФА:
Убивцы ходют. Ночка недобрая.
Прощайте!
МАРФА:
Ухожу, ухожу. А завтра вы мне заплатите за два последних месяца. (Уходит.)
Онегин, я тогда моложе… я лучше, кажется… Какая мерзкая старуха! Нет, вы видели что-нибудь подобное! Ах, какая…
Справа входит Трощейкин.
ТРОЩЕЙКИН:
Люба, все кончено! Только что звонил Баумгартен: денег не будет.
Я прошу тебя… Не волнуйся все время так. Это напряжение невыносимо.
ТРОЩЕЙКИН:
Через неделю обещает. Очень нужно! Для чего? На том свете на чаи раздавать?
Пожалуйста, Алеша… У меня голова трещит.
ТРОЩЕЙКИН:
Да, но что делать? Что делать?
Сейчас половина девятого. Мы через час ляжем спать. Вот и все. Я так устала от сегодняшнего кавардака, что прямо зубы стучат.
ТРОЩЕЙКИН:
Ну, это — извините. У меня будет еще один визит сегодня. Неужели ты думаешь, что я это так оставлю? Пока не буду уверен, что никто к нам ночью не ворвется, я спать не лягу — дудки.
А я лягу. И буду спать. Вот — буду.
ТРОЩЕЙКИН:
Я только теперь чувствую, какие мы нищие, беспомощные. Жизнь как-то шла, и бедность не замечалась. Слушай, Люба. Раз все так складывается, то единственный выход — принять предложение Ревшина.
Какое такое предложение Ревшина?
ТРОЩЕЙКИН:
Мое предложение, собственно. Видишь ли, он дает мне деньги на отъезд и все такое, а ты временно поселишься у его сестры в деревне.
ТРОЩЕЙКИН:
Конечно, прекрасный. Я другого разрешения вопроса не вижу. Мы завтра же отправимся, если переживем ночь.
Алеша, посмотри мне в глаза.
ТРОЩЕЙКИН:
Оставь. Я считаю, что это нужно сделать, хотя бы на две недели. Отдохнем, очухаемся.
Так позволь тебе сказать. Я не только никогда не поеду к ревшинской сестре, но вообще отсюда не двинусь.
ТРОЩЕЙКИН:
Люба, Люба, Люба. Не выводи меня из себя. У меня сегодня нервы плохо слушаются. Ты, очевидно, хочешь погибнуть… Боже мой, уже совсем ночь. Смотри, я никогда не замечал, что у нас ни одного фонаря перед домом нет. Посмотри, где следующий. Луна бы скорее вышла.
Могу тебя порадовать: Марфа просила расчета. И уже ушла.
ТРОЩЕЙКИН:
Так. Так. Крысы покидают корабль. Великолепно… Я тебя на коленях умоляю, Люба: уедем завтра. Ведь это глухой ад. Ведь сама судьба нас выселяет. Хорошо, предположим, будет при нас сыщик, но нельзя же его посылать в лавку. Значит, надо завтра искать опять прислугу, как-то хлопотать, твою дуру сестру просить… Это заботы, которые я не в силах вынести при теперешнем положении. Ну, Любушка, ну, детка моя, ну, что тебе стоит. Ведь иначе Ревшин мне не даст, это же вопрос жизни, а не вопрос мещанских приличий.
Скажи мне, ты когда-нибудь задумывался над вопросом, почему тебя не любят?
ТРОЩЕЙКИН:
Кто не любит?
Да никто не любит: ни один черт не одолжит тебе ни копейки. А многие относятся к тебе просто с каким-то отвращением.
ТРОЩЕЙКИН:
Что за вздор. Наоборот, ты сама видела, как сегодня все заходили, интересовались, советовали…
Не знаю… Я следила за твоим лицом, пока мама читала свою вещицу, и мне казалось, я понимаю, о чем ты думаешь и каким ты себя чувствуешь одиноким. Мне показалось, мы даже переглянулись с тобой, как когда-то, очень давно, переглядывались. А теперь мне сдается, что я ошиблась, что ты не чувствовал ничего, а только все по кругу думал, даст ли тебе Баумгартен эти гроши на бегство.
ТРОЩЕЙКИН:
Я не хочу тебя мучить. Я хочу поговорить хоть раз с тобой серьезно.
ТРОЩЕЙКИН:
Слава богу, а то ты как дитя относишься к опасности.
Нет, я не об этой опасности собираюсь говорить, а вообще о нашей жизни с тобой.
ТРОЩЕЙКИН:
А — нет, это — уволь. Мне сейчас не до женских разговоров, я знаю эти разговоры, с подсчитыванием обид и подведением идиотских итогов. Меня сейчас больше интересует, почему не идет этот проклятый сыщик. Ах, Люба, да понимаешь ли ты, что мы находимся в смертельной, смертельной…
Перестань разводить истерику! Мне за тебя стыдно. Я всегда знала, что ты трус. Я никогда не забуду, как ты стал накрываться вот этим ковриком, когда он стрелял.
ТРОЩЕЙКИН:
На этом коврике. Люба, была моя кровь. Ты забываешь это: я упал, я был тяжело ранен… Да, кровь! Вспомни, вспомни, мы его потом отдавали в чистку.
Ты всегда был трусом. Когда мой ребенок умер, ты боялся его бедной маленькой тени и принимал на ночь валерьянку. Когда тебя хамским образом облаял какой-то брандмайор за портрет, за ошибку в мундире, ты смолчал и переделал. Когда однажды мы шли по Заводской и два каких-то гогочущих хулигана плыли сзади и разбирали меня по статям, ты притворился, что ничего не слышишь, а сам был бледен, как… как телятина.
ТРОЩЕЙКИН:
Продолжай, продолжай. Мне становится интересно! Боже мой, до чего ты груба! До чего ты груба!
Таких случаев был миллион, но, пожалуй, самым изящным твоим жестом в этом жанре было, когда ты воспользовался беспомощностью врага, чтобы ударить его по щеке. Впрочем, ты даже, кажется, не попал, а хватил по руке бедного Миши.
ТРОЩЕЙКИН:
Великолепно попал — можешь быть совершенно спокойна. Еще как попал! Но, пожалуйста, пожалуйста, продолжай. Мне крайне любопытно, до чего ты можешь договориться. И это сегодня… когда случилось страшное событие, перевернувшее все… Злая, неприятная баба.
Слава богу, что оно случилось, это событие. Оно здорово нас встряхнуло и многое осветило. Ты черств, холоден, мелочен, нравственно вульгарен, ты эгоист, какого свет еще не видал. Ну а я тоже хороша в своем роде. Только не потому, что я «торговка костьём», как вы изволили выразиться. Если я груба и резка, то это ты меня сделал такой. Ах, Алеша, если бы ты не был так битком набит самим собой, до духоты, до темноты, ты, вероятно, увидел бы, что из меня сделалось за эти последние годы и в каком я состоянии сейчас.
ТРОЩЕЙКИН:
Люба, я сдерживаю себя, сдержись и ты. Я понимаю, что эта зверская ночь выбивает из строя и заставляет тебя говорить зверские вещи. Но возьми себя в руки.
ТРОЩЕЙКИН:
Ничего не распалось. Что ты фантазируешь? Люба, опомнись! Если мы иногда… ну, орем друг на друга, то это не значит, что мы с тобой несчастны. А сейчас мы как два затравленных животных, которые грызутся только потому, что им тесно и страшно.
Нет, неправда. Неправда, Дело не в наших ссорах. Я даже больше тебе скажу: дело не в тебе. Я вполне допускаю, что ты был счастлив со мной, потому что в самом большом несчастье такой эгоист, как ты, всегда отыщет себе последний верный оплот в самом себе. Я отлично знаю, что,