Скачать:PDFTXT
Стихи

стыли на руках, на мертвом легком лбу

концы сырые длинных лилий.

Я знаю: нет тебя. Зачем же мне молва

необычайная перечит?

«Да полно, – говорит, – она жива, жива,

все так же пляшет и лепечет».

Не верю… Мало ли что люди говорят.

Мой Бог и я – мы лучше знаем…

Глаза твои, глаза в раю теперь горят:

разлучены мы только раем.

10 января 1923 г.

«Как затаю, что искони кочую…»

Как затаю, что искони кочую,

что, с виду радостен и прост,

в душе своей невыносимо чую

громады, гул, кишенье звезд?

Я, жадный и дивящийся ребенок,

я, скрученный из гулких жил,

жемчужных дуг и алых перепонок, —

я ведаю, что вечно жил.

И за бессонные эоны странствий,

на всех звездах, где боль и Бог,

в горящем, оглушительном пространстве

я многое постигнуть мог.

И трудно мне свой чудно-бесполезный

огонь сдержать, крыло согнуть,

чтоб невзначай дыханьем звездной бездны

земного счастья не спугнуть.

13 января 1923 г.

Жемчуг

Посланный мудрейшим властелином

страстных мук изведать глубину,

тот блажен, кто руки сложит клином

и скользнет, как бронзовый, ко дну.

Там, исполнен сумрачного гуда,

средь морских свивающихся звезд,

зачерпнет он раковину: чудо

будет в ней, лоснящийся нарост.

И тогда он вынырнет, раздвинув

яркими кругами водный лоск,

и спокойно улыбнется, вынув

из ноздрей побагровевший воск.

Я сошел в свою глухую муку,

я на дне. Но снизу, сквозь струи,

все же внемлю шелковому звуку

уносящейся твоей ладьи.

14 января 1923 г.

Сон

Знаешь, знаешь, обморочно-пьяно

снилось мне, что в пропасти окна

высилась, как череп великана,

костяная, круглая луна.

Снилось мне, что на кровати, криво

выгнувшись под вздутой простыней,

всю подушку заливая гривой,

конь лежал атласно-вороной.

А вверху – часы стенные, с бледным,

бледным человеческим лицом,

поводили маятником медным,

полосуя сердце мне концом.

Сонник мой не знает сна такого,

промолчал, притих перед бедой

сонник мой с закладкой васильковой

на странице, читанной с тобой…

15 января 1923 г.

«В каком раю впервые прожурчали…»

В каком раю впервые прожурчали

истоки сновиденья моего?

Где жили мы, где встретились вначале,

мое кочующее волшебство?

Неслись века. При Августе, из Рима

я выслал в Байи голого гонца

с мольбой к тебе, но ты неуловима

и сказочной осталась до конца.

И не грустила ты, когда при звоне

сирийских стрел и рыцарских мечей

мне снилось: ты – за пряжей, на балконе,

под стражей провансальских тополей.

Среди шелков, левреток, винограда

играла ты, когда я по нагим

волнам в неведомое Эльдорадо

был генуэзским гением гоним.

Ты знаешь, Калиостровой науки

мы оправданьем были: годы шли,

вставали за разлуками разлуки

тоской богов и музыкой земли.

И снова в Термидоре одурелом,

пока в тюрьме душа тобой цвела,

а дверь мою тюремщик метил мелом,

ты в Кобленце так весело жила

И вдоль Невы, всю ночь не спав, раз двести

лепажи зарядив и разрядив,

я шел, веселый, к Делии – к невесте,

все вальсы ей коварные простив.

А после, после, став вполоборота,

так поднимая руку, чтобы грудь

прикрыть локтем, я целился в кого-то

и не успел тугой курок пригнуть.

Вставали за разлуками разлуки,

и вновь я здесь, и вновь мелькнула ты,

и вновь я обречен извечной муке

твоей неуловимой красоты.

16 января 1923 г.

«В кастальском переулке есть лавчонка…»

В кастальском переулке есть лавчонка:

колдун в очках и сизом сюртуке

слова, поблескивающие звонко,

там продает поэтовой тоске.

Там в беспорядке пестром и громоздком

кинжалы, четки – сказочный товар!

В углу – крыло, закапанное воском,

с пометкою привешенной: Икар.

По розам голубым, по пыльным книгам

ползет ручная древняя змея.

И я вошел, заплаканный, и мигом

смекнул колдун, откуда родом я.

Принес футляр малиново-зеленый,

оттуда лиру вытащил колдун,

новейшую: большой позолоченный

хомут и проволоки вместо струн.

Я отстранил ее… Тогда другую

он выложил: старинную, в сухих

и мелких розах – лиру дорогую,

но слишком нежную для рук моих.

Затем мы с ним смотрели самоцветы,

янтарные, сапфирные слова,

слова-туманы и слова-рассветы,

слова бессилия и торжества.

И куклою, и завитками урны

колдун учтиво соблазнял меня;

с любовью гладил волосок лазурный

из гривы баснословного коня.

Быть может, впрямь он был необычаен,

но я вздохнул, откинул огоньки

камней, клинков – и вышел; а хозяин

глядел мне вслед, подняв на лоб очки.

Я не нашел. С усмешкою суровой

сложи, колдун, сокровища свои.

Что нужно мне? Одно простое слово

для горя человеческой любви.

17 января 1923 г.

«И все, что было, все, что будет…»

…И все, что было, все, что будет,

и золотую жажду жить,

и то бессонное, что нудит

на звуки душу разложить,

все объясняли, вызывали

глаза возлюбленной земной,

когда из сумрака всплывали

они, как царство, предо мной.

18 января 1923 г.

«Я где-то за городом, в поле…»

Я где-то за городом, в поле,

и звезды гулом неземным

плывут, и сердце вздулось к ним,

как темный купол гулкой боли.

И в некий напряженный свод

и все труднее, все суровей —

в моих бессонных жилах бьет

глухое всхлипыванье крови.

Но в этой пустоте ночной,

при этом голом звездном гуле,

вложу ли в барабан резной

тугой и тусклый жемчуг пули

и, дула кисловатый лед

прижав о высохшее нёбо,

в бесплотный ринусь ли полет

из разорвавшегося гроба?

Или достойно дар приму,

великолепный и тяжелый, —

всю полнозвучность ночи голой

и горя творческую тьму?

20 января 1923 г.

Трамвай

Вот он летит, огнями ночь пробив,

крылатые рассыпав перезвоны,

и гром колес, как песнопений взрыв,

а стекла – озаренные иконы.

И спереди – горящее число

и рая обычайное названье.

Мгновенное томит очарованье —

и нет его, погасло, пронесло.

И в пенье ускользающего гула,

и в углубленье ночи неживой

как бы зарница зыбкой синевой

за ним на повороте полыхнула.

Он пролетел, и не осмыслить мне,

что через час мелькнет зарница эта

и стрекотом, и судорогой света

по занавеске… там… в твоем окне.

21 января 1923 г.

Письма

Вот письма, все – твои (уже на сгибах тают

следы карандаша порывистого). Днем,

сложившись, спят они, в сухих цветах, в моем

душистом ящике, а ночью – вылетают,

полупрозрачные и слабые, скользят

и вьются надо мной, как бабочки: иную

поймаю пальцами и на лазурь ночную

гляжу через нее, и звезды в ней сквозят.

23 января 1923 г.

«День за днем, цветущий и летучий…»

День за днем, цветущий и летучий,

мчится в ночь, и вот уже мертво

царство исполинское, дремучий

папоротник счастья моего.

Но хранится, под землей беспечной,

в сердце сокровенного пласта

отпечаток веерный и вечный,

призрак стрекозы, узор листа.

24 января 1923 г.

Эфемеры

Посвящается В. И. Полю

Спадая ризою с дымящихся высот

крутого рая – Слава! Слава! —

клубится без конца, пылает и ползет

поток – божественная лава

И Сила гулкая, встающая со дна,

вздувает огненные зыби:

растет горячая вишневая волна

с роскошной просинью на сгибе.

Вот поднялась горбом и пеной зацвела,

и нежно лопается пена,

и вырываются два плещущих крыла

из пламенеющего плена.

И ангел восстает стремительно-светло,

в потоке огненном зачатый, —

и в жилках золотых прозрачное крыло

мерцает бахромой зубчатой.

И беззаветную хвалу он пропоет,

на миг сияя над потоком, —

сквозными крыльями восторженно всплеснет,

исчезнет в пламени глубоком.

И вот возник другой из пышного огня,

с таким же возгласом блаженства:

вся жизнь его звенит и вся горит, звеня,

и вся – мгновенье совершенства.

И если смутно мне, и если даль мутна,

я призываю эти зыби:

растет горячая вишневая волна

с роскошной просинью на сгибе…

26 января 1923 г.

«Ты все глядишь из тучи темно-сизой…»

Ты все глядишь из тучи темно-сизой,

и лилия – в светящейся руке;

а я сквозь сон молю о лепестке

и все ищу в изгибах смутной ризы

изгиб живой колена иль плеча.

Мне твоего не выразить подобья

ни в музыке, ни в камне… Исподлобья

глядят в мой сон два горестных луча.

27 января 1923 г.

«И утро будет: песни, песни…»

И утро будет: песни, песни,

каких не слышно и в раю,

и огненный промчится вестник,

взвив тонкую трубу свою.

Распахивая двери наши,

он пронесется, протрубит,

дыханьем расплавляя чаши

неупиваемых обид.

Весь мир, извилистый и гулкий,

неслыханные острова,

немыслимые закоулки,

как пламя, облетит молва.

Тогда-то, с плавностью блаженной,

как ясновидящие, все

поднимемся, и в путь священный

по первой утренней росе.

30 января 1923 г.

«Глаза прикрою – и мгновенно…»

Глаза прикрою – и мгновенно,

весь легкий, звонкий весь, стою

опять в гостиной незабвенной,

в усадьбе, у себя, в раю.

И вот из зеркала косого

под лепетанье хрусталей

глядят фарфоровые совы —

пенаты юности моей.

И вот, над полками, гортензий

легчайшая голубизна,

и солнца луч, как Божий вензель,

на венском стуле, у окна.

По потолку гудит досада

двух заплутавшихся шмелей,

и веет свежестью из сада,

из глубины густых аллей,

неизъяснимой веет смесью

еловой, липовой, грибной:

там, по сырому пестролесью, —

свист, щебетанье, гам цветной!

А дальше – сон речных извилин

и сенокоса тонкий мед.

Стой, стой, виденье! Но бессилен

мой детский возглас. Жизнь идет,

с размаху небеса ломая,

идет… ах, если бы навек

остаться так, не разжимая

росистых и блаженных век!

3 февраля 1923 г.

«При луне, когда косую крышу…»

При луне, когда косую крышу

лижет металлический пожар,

из окна случайного я слышу

сладкий и пронзительный удар

музыки; и чувствую, как холод

счастия мне душу обдает;

кем-то ослепительно расколот

лунный мрак; и медленно в полет

собираюсь, вынимая руки

из карманов, трепещу, лечу,

но в окне мгновенно гаснут звуки,

и меня спокойно по плечу

хлопает прохожий: «Вы забыли, —

говорит, – летать запрещено».

И застыв, в венце из лунной пыли,

я гляжу на смолкшее окно.

Берлин

6 марта 1924 г.

«Бережно нес я к тебе это сердце прозрачное…»

Бережно нес я к тебе это сердце прозрачное. Кто-то

в локоть толкнул, проходя. Сердце, на камни упав,

скорбно разбилось на песни. Прими же осколки.

Не знаю,

кто проходил, подтолкнул: сердце я бережно нес.

7 марта 1923 г.

Памяти Гумилева

Гордо и ясно ты умер, умер, как Муза учила.

Ныне, в тиши Елисейской, с тобой говорит

о летящем

медном Петре и о диких ветрах африканских —

Пушкин.

19 марта 1923 г.

Родине

Посвящается моей сестре Елене

Воркующею теплотой шестая —

чужая – наливается весна.

Все ждет тебя душа моя простая,

гадая у восточного окна.

Позволь мне помнить холодок щемящий

зеленоватых ландышей, когда

твой светлый лес плывет, как сон шумящий,

а воздух – как дрожащая вода.

Позволь мне жить, искать Творца в творенье,

звать изумленье рифмы и любви.

Не укоряй в час трудного горенья,

что вот я вспомнил ландыши твои.

Как тень твоя, чужой апрель мне сладок.

Взволнованно душа тебя зовет,

текучий блеск твоих дождей и радуг,

когда весь лес лепечет и плывет.

Твой будет взлет неизъяснимо ярок,

а наша встреча – творчески-тиха;

склонюсь, шепну: вот мой простой подарок,

вот капля солнца в венчике стиха.

31 марта 1923 г.

Река

Каждый помнит какую-то русскую реку,

но бессильно запнется, едва

говорить о ней станет: даны человеку

лишь одни человечьи слова.

А ведь реки, как души, все разные… нужно,

чтоб соседу поведать о них,

знать, пожалуй, русалочий лепет жемчужный,

изумрудную речь водяных.

Но у каждого в сердце, где клад заковала

кочевая стальная тоска,

отзывается внятно, что сердцу, бывало,

напевала родная река.

Для странников верных

качнул я дыханьем души

эти качели слогов равномерных

в бессонной тиши.

Повсюду

в мороз и на зное —

встретишь

странников этих,

несущих, как чудо,

как бремя страстное,

родину.

Сам я, бездомный,

как-то ночью стоял на мосту

в городе мглистом,

огромном

и глядел в маслянистую

темноту

рядом с тенью случайно любимой,

стройной, как черное пламя,

да только с глазами

безнадежно чужими.

Я молчал, и спросила она на своем языке:

«Ты меня уж забыл?» —

и не в силах я был

объяснить,

что я там, далеко, на реке

илистой, тинистой, с именем милым,

с именем, что камышовая тишь

Это словно из ямочки в глине

черно-синий

выстрелит стриж.

И вдоль по сердцу

носится

с криком своим изумленным: вий-вии!

Это было в России,

это было в раю…

Вот,

гладкая лодка плывет

в тихоструйную юность мою,

мимо леса,

полного иволог, солнца, прохлады грибной,

мимо леса,

где березовый ствол чуть сквозит белизной

стройной

в буйном бархате хвойном,

мимо красных крутых берегов

парчевых островков,

мимо плавных полянок сырых, в скабиозах

и лютиках.

Раз! – и тугие уключины

звякают, – раз! – и весло на весу

проливает огнистые слезы

в зеленую тень.

Чу! – в прибрежном лесу

кто-то легко зааукал…

Дремлет цветущая влага, подковы

листьев ползучих, фарфоровый купол

цветка

водяного.

Как мне запомнилась эта река,

узорная, узкая.

Вечереет…

(И как объяснить,

что значило русское

«вечереет»?)

Стрекоза – бирюзовая нить,

два крыла слюдяных – замерла

на перилах купальни…

Солнце в черемухах. Колокол дальний.

Тучки румяные, русые.

Червячка из чехла

выжмешь, за усики

вытащишь, и на крючок.

Ждешь. Клюет.

Сладко дрогнет леса, и блеснет,

шлепнет о мокрые доски

голубая плотва, головастый бычок

или

Скачать:PDFTXT

стыли на руках, на мертвом легком лбу концы сырые длинных лилий. Я знаю: нет тебя. Зачем же мне молва необычайная перечит? «Да полно, – говорит, – она жива, жива, все