птичьих голосов!
И, многозвучный, пьяный, вольный,
И ухает звон колокольный
над темно-синею рекой!
Ах, припади к земле дрожащей,
губами крепко припади,
к ее взволнованно звенящей,
благоухающей груди!
И, над тобою пролетая,
божественно озарена,
пусть остановится родная,
неизъяснимая весна!
1 мая 1921
«Как было бы легко, как песенно, как дружно»
Как было бы легко, как песенно, как дружно
мои моленья бы неслись,
когда бы мы в саду, во храме ночи южной
с тобой нечаянно сошлись.
Свет лунный по кустам, как лоск на мокрых сливах,
там серебрится средь полян.
Бестрепетны цветы. В аллеях молчаливых
И ветерок вдали рождается, и вскоре
вздыхает жимолость во сне.
За кипарисами угадываешь море.
Чу! Море молится луне.
Скользит оно, скользит, сокрытой страстью вея,
и слышишь, и не слышишь ты,
и смутный мотылек, жужжа и розовея,
считает смутные цветы.
9. 7. 21.
ПЕТЕРБУРГ («Так вот он, прежний чародей»)
глядевший вдаль холодным взором
и гордый гулом и простором
своих волшебных площадей, —
теперь же, голодом томимый,
теперь же, падший властелин,
он умер, скорбен и один…
как эти годы далеки!
Ты пал, замученный, в пустыне…
твои туманы, рысаки,
и сизокрылые шинели,
и разноцветные огни?
Дома скосились, почернели,
прохожих мало, и они
при встрече смотрят друг на друга
глазами, полными испуга,
в какой-то жалобной тоске,
и все потухли, исхудали:
кто в бабьем выцветшем платке,
кто просто в ветхом одеяле,
а кто в тулупе, но босой.
Повсюду выросла и сгнила
зияет яма, как могила;
в могиле этой — Петербург…
Столица нищих молчалива.
В ней жизнь угрюма и пуглива,
как по ночам мышиный шурк
в пустынном доме, где недавно
и ясный день кружился плавно —
стоит во мгле бледно-лиловой;
вдовец завесил зеркала,
чуть пахнет ладаном в столовой,
и, тихо плача, жизнь ушла.
Пора мне помнится иная:
Окошки искрятся в домах,
блестит карниз, как меловая
черта на грифельной доске.
мерцает в синем и молочном
весеннем небе. А кругом —
числа нет вывескам лубочным:
кривая прачка с утюгом,
две накрест сложенные трубки
сукна малинового, ряд
смазных сапог, — иль виноград
и ананас в охряном кубке,
или, над лавкой мелочной,
рог изобилья полустертый…
О, сколько прелести родной
в их смехе, красочности мертвой,
в округлых знаках, букве ять,
подобной церковке старинной!
Как, на чужбине, в час пустынный
все это больно вспоминать!
Брожу в мечтах, где брел когда-то.
Моя синеющая тень
струится рядом, угловато
перегибаясь. Теплый день
горит и ясно и неясно.
Посередине мостовой
столбом стоит, и дворник красный
шуршит метлою. Не горя,
закрывшись сонно, повисает
на тонком, выгнутом стебле.
(Он в час вечерний воскресает,
жужжит, втекая в шар сетистый,
и мошки ластятся к стеклу.)
Торчит из будки, на углу,
зеленовато-водянистый
Три воробья неутомимо
клюют навоз. Проходят мимо
в носочках лунных франт дебелый;
худая барышня в очках;
другая, в шляпе нежно-белой
и с завитками на щеках,
чуть отуманенных румянцем;
в галошах мальчик с пегим ранцем;
шаров воздушных продавец
(знакомы с детства гроздь цветная,
Гляжу я, все запоминая,
не презирая ничего…
Морская улица. Под аркой,
на красной внутренней стене
бочком торчат, как гриб на пне,
часы большие. Синью жаркой,
перед дворцом, на мостовой
сияют лужи, и ограда
в них отразилась. Там, вдоль сада,
над обольстительной Невой,
в весенний день пройдешь, бывало:
дворцы как призраки легки,
и риза синяя реки
вся в мутно-розовых заплатах.
Два смуглых столбика крылатых
за ней, у биржи, различишь.
Идет навстречу оборванец:
под мышкой клетка, в клетке чиж;
на листьях липовых дрожит;
со скрипом жмется баржа к барже;
по круглым камням дребезжит
пролетка старая, — и стар же
на облучке сидящий криво,
как кукла мягкая… Тоской
туманной, ласковой, стыдливой,
тоскою северной весны
цветы и звуки смягчены.
Да, были дни, — но беззаконно
сменила буря тишину.
Я помню, город погребенный,
твою последнюю весну,
когда на площади дворцовой,
махая тряпкою пунцовой,
Уже зима тускнела, мокла,
фиалка первая цвела,
но сквозь простреленные стекла
цветочных выставок протек
иных, болезненных растений
блудницы пьяной, и цветок
заместо мартовской фиалки,
весной искусственной дыша,
алел у каждого в петлице.
В своей таинственной темнице
Невы крамольная душа
очнулась; буйная свобода
ее окликнула, — но звон
иным был гулом заглушен.
Неискупимая година!
Слепая жизнь над бездной шла:
за льдиной тающая льдина…
Безумец, каторжник, мечтатель,
поклонник радужных свобод,
картавый плут, чревовещатель, —
сбежались все; и там и тут,
на площадях, на перекрестках,
перед народом на подмостках
захлебывался бритый шут…
К чему их вопли вспоминать?
не взмах пожаров в ночь лихую,
да цепь домов веселых, хмурых,
оливковых, лимонных, бурых,
и кирку, будто паровоз
в начале улицы, над Мойкой.
О, как стремительно, как бойко
мои сверкающие годы!
Крушенье было. Брошен я
в иные, чуждые края,
гляжу на зори через воды,
среди волнующейся тьмы…
Таких, как я, немало. Мы
блуждаем по миру бессонно
и знаем: город погребенный
воскреснет вновь; все будет в нем
прекрасно, радостно и ново, —
а только прежнего, родного,
мы никогда уж не найдем…
17 июля 1921
«От взгляда, лепета, улыбки»
От взгляда, лепета, улыбки
в душе глубокой иногда
свет загорается незыбкий,
восходит крупная звезда.
мгновенье учишься ценить,
и слова одного довольно,
Груневальд, 31. 7. 21.
«Давно ль — по набережной снежной…»
Давно ль — по набережной снежной,
в пыли морозно-голубой,
шутя и нежно, и небрежно, —
мы звонко реяли с тобой?
Конь вороной под сеткой синей,
метели плеск, метели зов,
и влажность облачных мехов,
и огонек бледно-лиловый,
скользящий по мосту шурша,
и смех любви, и цок подковы,
и наша вольная душа, —
все это в памяти хрустальной,
как лунный луч, заключено…
«Давно ль?» — и вторит мне печально
лишь эхо давнее: «давно…»
1921
ОСЕННИЕ ЛИСТЬЯ
Стою я на крыльце. Напротив обитает
ценитель древностей; в окошке пастушок
точеный выставлен. В лазури тучка тает,
как розовый пушок.
Гляди, фарфоровый, блестящий человечек:
чернеют близ меня два голых деревца,
и сколько золотых рассыпленных сердечек
на ступенях крыльца.
8 ноября 1921
Кембридж
Стоял костел незрублены,
а в том костеле три оконечки…
(Стих калик перехожих)
Тучи ходят над горами,
путник бродит по горам,
на утесе видит храм:
три оконца в этом храме
небольшом, да расписном;
в первом светится оконце
ослепительное солнце;
в третьем звездочки… Прохожий!
Солнце пламенное — Бог;
Звезды малые во мгле —
Божьи дети на земле.
4 декабря 1921
«В переулке на скрипке играет слепой…»
В переулке на скрипке играет слепой.
Пляшут листья, летят золотою толпой.
Медяки из окна покатились, звеня.
Славься, осень!
Ветер легкими листьями бросил в меня.
Славься, осень!
7 декабря 1921
летучей тучки, и, вздыхая,
ночь подошла… О, голубая,
о, величавая, сияй,
сияй мне бесконечно: всюду,
где б ни застала ты меня, —
у кочевого ли огня
иль в гордом городе, — я буду,
о, звездная, как ныне, рад
твоей улыбке непостижной…
Я выпрямлюсь и взор недвижный
скрещу с твоим! О, как горят,
ночь ясная, твои запястья,
да, ослепи, да, опьяни…
Я лучшего не знаю счастья!
Ночь, ты развертываешь рай
над темным миром и, вздыхая,
на нас глядишь… О, голубая,
о, величавая, сияй!
22 декабря 1921
«Мне снится: карлик я. Меня скрывают травы…»
Мне снится: карлик я. Меня скрывают травы;
Так страшно: крот — медведь, оса — крылатый тигр.
Вот жук, огромный жук, лоснящийся, лукавый;
Вот лягушат семья; боюсь их сонных игр…
Кто примет странника, кто сердце успокоит?
Там, где вчера упал березовый листок,
Там в келье молится мохнатый червячок;
Я постучусь к нему: он добрый, он откроет…
1922
«Мы вернемся, весна обещала…»
Мы вернемся, весна обещала,
Поцелуем мы землю сначала,
а потом оглядимся вокруг.
Позабудем о пляске и плаче
бесновато уродливых дней…
Мы дороги иные отыщем,
мы построим иные дома…
где гроздилась зеленая тьма.
Млеет зелень младенческой рощи,
Всё иначе, отраднее, проще,
чем мы думали, милый мой друг!
Январь 1922
«Уста земли великой и прекрасной»
Уста земли великой и прекрасной
Я брежу радугами страстно
и млечный свет из лунной чаши пью.
И я храним надеждой беззаветной:
я верю — Бог позволит мне
хоть луг один земли стоцветной
запечатлеть на тленном полотне.
Январь 1922
«Ночь бродит по полям и каждую былинку…»
Ночь бродит по полям и каждую былинку
обводит узкою жемчужною каймой,
и точно в крупную, дрожащую росинку
земля заключена, средь вечности немой.
И светится трава, и клевер дышит сладко,
и дымка зыблется над пухом полевым,
и смерть мне кажется не грозною загадкой —
а этим реющим туманом медовым.
Январь 1922
«Шепчут мне странники ветры…»
Шепчут мне странники ветры:
брат, вспоминаешь ли ты?
Утром, на севере светлом,
выше и тоньше цветы.
Дымчато влажное поле,
Это ль не лучшая доля?
Это ли не красота?
чистой зари по лесам…
В небе ли солнце, в душе ли —
ты и не ведаешь сам…
Январь 1922
ЗНАЕШЬ ВЕРУ МОЮ?
Слышишь иволгу в сердце моем шелестящем?
Голубою весной облака я люблю,
райский сахар на блюдце блестящем;
и люблю я, как льются под осень дожди,
и под пестрыми кленами пеструю слякоть.
Есть такие закаты, что хочется плакать,
а иному шепнешь: подожди.
Если ветер ты любишь и ветки сырые,
Божьи звезды и Божьих зверьков,
если видишь при сладостном слове «Россия»
только даль, и дожди золотые, косые,
и в колосьях лазурь васильков, —
я тебя полюблю, как люблю я могучий,
пышный шорох лесов, и закаты, и тучи,
и мохнатых цветных червяков;
полюблю я тебя оттого, что заметишь
все пылинки в луче бытия,
скажешь солнцу: спасибо, что светишь.
Вот вся вера моя.
22 июня 1922
ПЕТЕРБУРГ («Он на трясине был построен»)
Он на трясине был построен
средь бури творческих времен:
он вырос — холоден и строен,
под вопли нищих похорон.
Он сонным грезам предавался,
но под гранитною пятой
до срока тайного скрывался
мир целый, — мстительно-живой.
Дышал он смертною отравой,
главу так гордо возносил.
И оснеженный, в дымке синей
однажды спал он — недвижим,
как что-то в сумрачной трясине
внезапно вздрогнуло под ним.
И все кругом затрепетало,
и стоглагольный грянул зов:
раскрывшись, бездна отдавала
зaвopoженныx мертвецов.
и помрачился свод небес,
«Да здравствует болотный бес».
Июнь 1922
Ты снишься миру снова, снова, —
весна! — я душу распахнул;
в потоках воздуха ночного
я слушал, слушал горний гул!
Блаженный блеск мне веял в очи.
Лазурь торжественная ночи
текла над городом, и там,
как чудо, плавал купол смуглый,
и гул тяжелый, гул округлый
всходил к пасхальным высотам!
Клубились бронзовые волны,
и каждый звук, как будто полный
густого меда, оставлял
в лазури звездной след пахучий,
и Дух стоокий, Дух могучий
восторг земли благословлял.
Восторг земли, дрожащей дивно
от бури, бури беспрерывной
еще сокрытых, гулких вод… —
я слушал, в райский блеск влюбленный,
и в душу мне дышал бездонный
золотозвонный небосвод!
И ты с весною мне приснилась,
ты, буйнокудрая любовь,
и в сердце радостном забилась
глубоким колоколом кровь.
и ты, воздушная, со мной…
Весны божественные соки
о солнце бредят под землей!
И будут утром отраженья,
и световая пестрота,
и звон, и тени, и движенье,
и ты, о звучная мечта!
И в день видений, в вихре синем,
когда блеснут все купола, —
мы, обнаженные, раскинем
четыре огненных крыла!
Июль 1922
СУФЛЕР
С восьми до полночи таюсь я в будке тесной,
за книгой, много раз прочитанной, сижу
и слышу голос ваш… Я знаю — вы прелестны,
но, спутаться боясь, на вас я не гляжу.
Не ведаете вы моих печалей скрытых…
Я слышу голос ваш, надтреснутый слегка,
и в нем — да, только в нем, а не в словах избитых —
звучат пленительно блаженство и тоска.
Все так недалеко, все так недостижимо.
Смеетесь, плачете, стучите каблучком,
вблизи проходите, и платье, вея мимо,
вдруг обдает меня воздушным холодком.
А я — исполненный и страсти