Удар крыла. Владимир Владимирович Набоков
Когда одна лыжа гнутым концом найдет на другую, то валишься впенред: жгучий снег забирается за рукава, и очень трудно встать. Керн, давнно на лыжах не бегавший, сразу вспотел. Чувствуя легкое головокруженние, он сдернул шерстяную шапку, щекотавшую ему уши; смахнул с ренсниц влажные искры.
Весело и лазурно было перед шестиярусной гостиницей. В сиянии
стояли бесплотные деревья. По плечам снеговых холмов рассыпались
бесчисленные лыжные следы, что теневые волосы. А кругом — неслась в небо и в небе вольно вспыхивала — исполинская белизна.
Керн, скрипя лыжами, взбирался по скату. Заметя ширину его плеч, конский профиль и крепкий лоск на скулах, его приняла за своеземца та англичанка, с которой он познакомился вчера, в третий день приезда. Изабель — летучая Изабель — так называла ее толпа гладких и матовых молодых людей аргентинского пошиба, всюду сновавших за ней, в бальнном зале гостиницы, на мягких лестницах и по снежным скатам в игре искристой пыли…
Облик у нее был легкий и стремительный, рот такой яркий, что, казанлось, Творец, набрав в ладонь жаркого кармина, горстью хватил ее по нижней части лица. В пушистых глазах летала усмешка. Крылом торчал испанский гребень в крутой волне волос — черных с атласным отливом. Такой видел ее Керн вчера, когда глуховатый гул гонга вызвал ее к обеду из комнаты No 35. И то, что они были соседи, причем номер ее комнаты
был числом его лет, и то, что в столовой за длинным табль-д’от она сиденла против него — высокая, веселая, в черном открытом платье, с черной полоской шелка вокруг голой шеи, — все это показалось Керну таким значительным, что прояснилась на время тусклая тоска, вот уже полгода тяготевшая над ним.
Изабель первая заговорила, и он не удивился: жизнь в этой огромной гостинице, одиноко горящей в провале гор, билась пьяно и легко после мертвых лет войны; к тому же ей, Изабель, все было дозволено — и консой удар ресниц, и смех, запевший в голосе, когда она сказала, передавая Керну пепельницу:
— Мы с вами, кажется, единственные англичане здесь… — И добавила, пригнув к столу прозрачное плечо, схваченное черной ленточкой: — … не считая, конечно, полдюжины старушек — и вон того, с воротничнком задом наперед…
Керн отвечал:
— Вы ошибаетесь. У меня родины нет. Правда, я пробыл много лет в Лондоне. А кроме того…
Утром, на следующий день, он почувствовал вдруг, после полугода привычного равнодушия, как приятно войти в оглушительный конус лендяного душа. В девять часов, плотно и толково позавтракав, он захрустел лыжами по рыжему песку, которым посыпался голый блеск дорожки пенред крыльцом гостиницы. Взобравшись по снежному скату — утиными шагами, как полагается лыжнику, — он увидел среди клетчатых рейтуз и горящих лиц — Изабель.
Она поздоровалась с ним по-английски: одним взмахом улыбки. Ее лыжи отливали оливковым золотом. Снег облепил сложные ремни, денржавшие ступни ее ног, не по-женски сильных, стройных в крепких санпогах и в плотных обмотках. Лиловая тень скользнула за ней по насту, когда, непринужденно заложив руки в карманы кожаной куртки и слегка выставив вперед левую лыжу, она понеслась вниз по скату, все быстрее, в развевающемся шарфе, в струях снежной пыли. Затем на полном ходу она круто завернула, гибко согнув одно колено, и снова выпрямилась и понеслась дальше, мимо елок, мимо бирюзовой площадки катка. Двое юношей в расписных свэтерах и знаменитый шведский спортсмен с тернракотовым лицом и бесцветными, назад зачесанными волосами пролетенли вслед за ней.
Немного позже Керн снова встретил ее, близ голубой дорожки, по которой с легким грохотом мелькали люди — шерстяные лягушки, ничнком на плоских санках. Изабель, блеснув лыжами, скрылась за поворот сугроба — и когда Керн, стыдясь своих неловких движений, догнал ее в мягкой ложбине, среди ветвей, овеянных серебром, она поиграла пальцанми в воздухе и, потаптывая лыжами, побежала дальше. Керн постоял в лиловых тенях, и внезапно знакомым ужасом пахнула на него тишина. Кружева ветвей в эмалевом воздухе стыли, как в страшной сказке. Странными игрушками показались ему и деревья, и узорные тени, и лынжи его. Он почувствовал, что устал, что натер себе пятку, и, зацепляя торчавшие ветви, он повернул назад. По гладкой бирюзе реяли механинческие бегуны. Дальше, на снежном скате, терракотовый швед помогал встать на ноги длинному господину в роговых очках, облепленных сненгом. Тот барахтался в сверкающей пыли, словно неуклюжая птица. Как отломанное крыло, лыжа, сорвавшись с ноги, мстил Богу, любви, судьбе.
А теперь эта Изабель с красным всплеском вместо рта. Если бы можнно было…
Он сжал зубы; заходили мускулы крепких скул. Вся прошлая жизнь представилась ему зыбким рядом разноцветных ширм, которыми он огнраждался от космических сквозняков. Изабель — последний яркий лоснкуток. Сколько их было уже, шелковых тряпок этих, как он силился заннавесить ими черный провал! Путешествия, книги в нежных переплетах, семилетняя восторженная любовь. Они вздувались, лоскутки эти, от внешнего ветра, рвались, спадали один за другим. А провала не скрыть, бездна дышит, всасывает. Это он понял, когда сыщик в замшевых пернчатках…
Керн почувствовал, что раскачивается взад и вперед и что какая-то бледная барышня с розовыми бровями смотрит на него из-за журнала. Он взял «Тайме» со стола, распахнул исполинские листы. Бумажное понкрывало над бездной. Люди выдумывают преступления, музеи, игры только для того, чтобы скрыться от неизвестного, от головокружительнонго неба. И теперь эта Изабель…
Откинув газету, он потер лоб огромным кулаком и снова заметил на себе чей-то удивленный взгляд. Тогда он медленно вышел из комнаты, мимо читавших ног, мимо оранжевой пасти камина. Заблудился в звоннких коридорах, попал в какую-то залу, где в паркете отражались белые ножки выгнутых стульев и висела на стене широкая картина: Вильгельм Телль, пронзающий яблоко на голове сына; затем долго разглядывал свое бритое тяжелое лицо, кровавые ниточки на белках, клетчатый бант галнстука — в зеркале, блиставшем в светлой уборной, где музыкально журнчала вода и плавал в фарфоровой глубине кем-то брошенный золотой окурок.
А за окнами гасли и синели снега. Нежно зацветало небо. Лопасти вращающихся дверей у входа в гулкий вестибюль медленно поблескиванли, впуская облака пара и фыркающих ярколицых людей, уставших от снежных игр. Лестницы дышали шагами, возгласами, смехом. Затем госнтиница замерла: переодевались к обеду.
Керн, смутно задремавший в кресле, в сумерках комнаты, был разбунжен гудением гонга. Радуясь внезапной бодрости, он зажег свет, вставил запонки в манжеты свежей крахмальной рубашки, вытянул плоские чернные штаны из-под скрипнувшего пресса. Через пять минут, чувствуя прохладную легкость, плотность волос на темени, каждую линию своих отчетливых одежд, он спустился в столовую.
Изабель не было. Подали суп, рыбу — она не являлась.
Керн с отвращением оглядел матовых юношей, кирпичное лицо станрухи с мушкой, скрывавшей прыщ, человечка с козьими глазами — и хмуро уставился на кудрявую пирамидку гиацинтов в зеленом горшке.
Она явилась только тогда, когда в зале, где висел Вильгельм Телль, застучали и завыли негритянские инструменты.
От нее пахнуло морозом и духами. Волосы казались влажными. Что-то в ее лице поразило Керна.
Она ярко улыбнулась, поправляя на прозрачном плече черную леннточку.
— Я, знаете, только что пришла домой. Едва успела переодеться и проглотить сандвич. Керн спросил:
— Неужели вы до сих пор на лыжах бегали? Ведь совершенно темно. Она посмотрела на него в упор, и Керн понял, что поразило его: гланза; они сияли, словно опушенные инеем.
Изабель тихо заскользила по голубиным гласным английской речи:
— Конечно. Было удивительно. Я в темноте носилась по скатам, взлентала с выступов. Прямо в звезды.
— Вы могли убиться, — сказал Керн. Она повторила, пушисто щурясь:
— Прямо в звезды, — и добавила, сверкнув голой ключицей: — А тенперь я хочу танцевать…
В зале трещал и подпевал негритянский оркестр. Цветисто плыли японские фонари. На носках, то быстрыми, то замирающими шагами, прижав ладонь к ее ладони, Керн тесно наступал на Изабель. Шаг — и упиралась в него ее стройная нога, шаг — и она упруго ему уступала. Душистый холод ее волос щекотал ему висок, под ребром правой руки он ощущал гибкие переливы ее оголенной спины. Не дыша, входил он в звуковые провалы, снова скользил с такта на такт… Кругом проплывали напряженные лица угловатых пар, развратно-рассеянные глаза. И тускнлое пение струн перебивалось постукиванием варварских молоточков.
Музыка ускорилась, вздулась, затрещала и смолкла. Все остановинлись, затем захлопали в ладони, требуя продолжения того же танца. Но музыканты решили передохнуть.
Керн, вынув из-за манжеты платок и вытирая лоб, последовал за Изанбель, которая, раскачивая черный веер, пошла к дверям. Они рядом сели на ступеньке широкой лестницы.
Изабель, не глядя на него, сказала:
— Простите… Мне казалось, что я все еще в снегах, в звездах. Я данже не заметила, кто вы и хорошо ли танцуете.
Керн глухо взглянул на нее — и точно: она была погружена в свои сияющие думы, в думы, неведомые ему.
На ступеньке пониже сидел юноша в очень узком жакете и костлявая барышня с родинкой на лопатке. Когда снова запела музыка, юноша прингласил Изабель на бостон. Керну пришлось танцевать с костлявой банрышней. От нее кисловато пахло лавандой. По зале расплелись цветные бумажные ленты, опутывали танцующих. Один из музыкантов налепил себе белые усы, и Керну почему-то стало стыдно за него. Когда танец кончился, он, бросив свою даму, метнулся отыскивать Изабель. Ее нигде не было, ни в буфете, ни на лестнице.
«Кончено. Спать», — кратко подумал Керн.
У себя в комнате, перед тем как лечь, он отвернул занавеску, без мысли поглядел’ в ночь. Перед гостиницей на темном снегу лежали отранжения окон. Вдали металлические вершины гор плавали в гробовом сияннии.
Ему показалось, что он заглянул в смерть. Плотно сдвинул складки так, чтобы ни единый ночной луч не втекал в комнату. Но, выключив свет, он с постели заметил, что блестит край стеклянной полочки. Тогда он встал и долго возился у окна, проклиная лунные брызги. Пол был хонлоден, как мрамор.
Когда Керн закрыл глаза, распустив поясок пижамы, под ним потекли скользкие скаты, — и гулко застучало сердце, словно весь день молчало, а теперь воспользовалось тишиной. Ему страшно стало слушать этот стук. Вспомнил, как однажды, с женой, он проходил в очень ветреный день мимо мясной лавки, и на крюке качалась туша, глухо бухала об стенну. Вот как сердце его теперь. А жена щурилась от ветра, придерживая широкую шляпу, и говорила, что море и ветер сводят ее с ума, что надо уехать, надо уехать…
Керн перевалился на другой бок, — осторожно, — чтобы не лопнула грудь от выпуклых ударов.