Сайт продается, подробности: whatsapp telegram
Скачать:PDFTXT
Университетская поэма

Университетская поэма. Владимир Владимирович Набоков

[1]

1

«Итак, вы русский? Я впервые

встречаю русского…» Живые,

слегка навыкате глаза

меня разглядывают: «К чаю

лимон вы любите, я знаю;

у вас бывают образа

и самовары, знаю тоже

Она мила: по нежной коже

румянец Англии разлит.

Смеется, быстро говорит:

«Наш город скучен, между нами, —

но речкапрелесть!.. Вы гребец

Крупна, с покатыми плечами,

большие руки без колец.

2

Так у викария за чаем

мы, познакомившись, болтаем,

и я старательно острю,

и не без сладостной тревоги

на эти скрещенные ноги

и губы яркие смотрю,

и снова отвожу поспешно

нескромный взгляд. Она, конечно,

явилась с теткою, но та

социализмом занята, —

и, возражая ей, викарий, —

мужчина кроткий, с кадыком, —

скосил по-песьи глаз свой карий

и нервным давится смешком.

3

Чай крепче мюнхенского пива.

Туманно в комнате. Лениво

в камине слабый огонек

блестит, как бабочка на камне.

Но засиделся я, — пора мне…

Встаю, кивок, еще кивок,

прощаюсь я, руки не тыча, —

так здешний требует обычай, —

сбегаю вниз через ступень

и выхожу. Февральский день,

и с неба вот уж две недели

непрекращающийся ток.

Неужто скучен в самом деле

студентов древний городок?

4

Дома, — один другого краше, —

чью старость розовую наши

велосипеды веселят;

ворота колледжей, где в нише

епископ каменный, а выше —

как солнце, черный циферблат;

фонтаны, гулкие прохлады,

и переулки, и ограды

в чугунных розах и шипах,

через которые впотьмах

перелезать совсем не просто;

кабак — и тут же антиквар,

и рядом с плитами погоста

живой на площади базар.

5

Там мяса розовые глыбы,

сырая вонь блестящей рыбы,

ножи, кастрюли, пиджаки

из гардеробов безымянных;

отдельно, в положеньях странных

кривые книжные лотки

застыли, ждут, как будто спрятав

тьму алхимических трактатов;

однажды эту дребедень

перебирая, — в зимний день,

когда, изгнанника печаля,

шел снег, как в русском городке, —

нашел я Пушкина и Даля

на заколдованном лотке.

6

За этой площадью щербатой

кинематограф, и туда-то

по вечерам мы в глубину

туманной дали заходили, —

где мчались кони в клубах пыли

по световому полотну,

волшебно зрителя волнуя;

где силуэтом поцелуя

все завершалось в должный срок;

где добродетельный урок

всегда в трагедию был вкраплен;

где семенил, носками врозь,

смешной и трогательный Чаплин;

где и зевать нам довелось.

7

И снова — улочки кривые,

ворот громады вековые, —

а в самом сердце городка

цирюльня есть, где брился Ньютон,

и древней тайною окутан

трактирчик «Синего Быка».

А там, за речкой, за домами,

дерн, утрамбованный веками,

темно-зеленые ковры

для человеческой игры,

и звук удара деревянный

в холодном воздухе. Таков

был мир, в который я нежданно

упал из русских облаков.

8

Я по утрам, вскочив с постели,

летел на лекцию; свистели

концы плаща, — и наконец

стихало все в холодноватом

амфитеатре, и анатом

всходил на кафедру, — мудрец

с пустыми детскими глазами;

и разноцветными мелками

узор японский он чертил

переплетающихся жил

или коробку черепную;

чертил, — и шуточку нет-нет

да и отпустит озорную, —

и все мы топали в ответ.

9

Обедать. В царственной столовой

портрет был Генриха Восьмого —

тугие икры, борода

работы пышного Гольбайна;

в столовой той, необычайно

высокой, с хорами, всегда

бывало темновато, даром

что фиолетовым пожаром

от окон веяло цветных.

Нагие скамьи вдоль нагих

столов тянулись. Там сидели

мы в черных конусах плащей

и переперченные ели

супы из вялых овощей.

10

А жил я в комнате старинной,

но в тишине ее пустынной

тенями мало дорожил.

Держа московского медведя,

боксеров жалуя и бредя

красой Италии, тут жил

студентом Байрон хромоногий.

Я вспоминал его тревоги, —

как Геллеспонт он переплыл,

чтоб похудеть… Но я остыл

к его твореньям… Да простится

неромантичности моей, —

мне розы мраморные Китса

всех бутафорских бурь милей.

11

Но о стихах мне было вредно

в те годы думать. Винтик медный

вращать, чтоб в капельках воды,

сияя, мир явился малый, —

вот это день мой занимало.

Люблю я мирные ряды

лабораторных ламп зеленых,

и пестроту таблиц мудреных,

и блеск приборов колдовской.

И углубляться день-деньской

в колодец светлый микроскопа

ты не мешала мне совсем,

тоскующая Каллиопа[2],

тоска неконченых поэм.

12

Зато другое отвлекало:

вдруг что-то в памяти мелькало,

как бы не в фокусе, — потом

ясней, и снова пропадало.

Тогда мне вдруг надоедало

иглой работать и винтом,

мерцанье наблюдать в узоре

однообразных инфузорий,

кишки разматывать в уже;

лаборатория уже

мне больше не казалась раем;

я начинал воображать,

как у викария за чаем

мы с нею встретимся опять.

13

Так! Фокус найден. Вижу ясно.

Вот он, каштаново-атласный

переливающийся лоск

прически, и немного грубый

рисунок губ, и эти губы,

как будто ярко-красный воск

в мельчайших трещинках. Прикрыла

глаза от дыма, докурила

и, жмурясь, тычет золотым

окурком в пепельницу… Дым

сейчас рассеется, и станут

мигать ресницы, и в упор

глаза играющие глянут

и, первый, опущу я взор.

14

Не шло ей имя Виолета,

(вернее: Вийолет, но это

едва ли мы произнесем).

С фиалкой не было в ней сходства[3], —

напротив: ярко, до уродства,

глаза блестели, и на всем

подолгу, радостно и важно

взор останавливался влажный,

и странно ширились зрачки…

Но речи, быстры и легки,

не соответствовали взору, —

и доверять не знал я сам

чему — пустому разговору

или значительным глазам…

15

Но знал: предельного расцвета

в тот год достигла Виолета, —

а что могла ей принести

британской барышни свобода?

Осталось ей всего три года

до тридцати, до тридцати…

А сколько тщетных увлечений, —

и все они прошли, как тени, —

и Джим, футбольный чемпион,

и Джо мечтательный, и Джон,

герой угрюмый интеграла…

Она лукавила, влекла,

в любовь воздушную играла,

а сердцем большего ждала.

16

Но день приходит неминучий,

он уезжает, друг летучий:

оплачен счет, экзамен сдан,

ракета теннисная в раме, —

и вот блестящими замками,

набитый, щелкнул чемодан.

Он уезжает. Из передней

выносят вещи. Стук последний, —

и тронулся автомобиль.

Она вослед глядит на пыль:

ну что ж — опять фаты венчальной

напрасно призрак снился ей…

Пустая улочка, и дальний

звук перебора скоростей…

17

От инфлуэнции презренной

ее отец, судья почтенный,

знаток портвейна, балагур,

недавно умер. Виолета

жила у тетки. Дама эта

одна из тех ученых дур,

какими Англия богата, —

была, в отличие от брата

высокомерна и худа,

ходила с тросточкой всегда,

читала лекции рабочим,

культуры чтила идеал

и полагала, между прочим,

что Харьков — русский генерал.

18

С ней Виолета не бранилась, —

порой могла бы, но ленилась, —

в благополучной тишине

жила, о мире мало зная,

отца все реже вспоминая,

не помня матери (но мне

о ней альбомы рассказали, —

о временах осиных талий,

горизонтальных канотье.

Последний снимок: на скамье

она сидит; по юбке длинной

стекают тени на песок,

скромна горжетка, взор невинный,

в руке крокетный молоток).

19

Я приглашен был раза два-три

в их дом радушный, да в театре

раз очутилась невзначай

со мною рядом Виолета.

(Студенты ставили Гамлета,

и в этот день был рай не в рай

великой тени барда.) Чаще

мы с ней встречались на кричащей

вечерней улице, когда

снует газетчиков орда,

гортанно вести выкликая.

Она гуляла в этот час.

Два слова, шуточка пустая,

великолепье темных глаз.

20

Но вот однажды, помню живо,

в начале марта, в день дождливый,

мы на футбольном были с ней

соревнованье. Понемногу

росла толпа, — отдавит ногу,

пихнет в плечо, — и все тесней

многоголовое кишенье.

С самим собою в соглашенье

я молчаливое вошел:

как только грянет первый гол,

я трону руку Виолеты.

Меж тем, в короткие портки,

в фуфайки пестрые одеты, —

уж побежали игроки.

21

Обычный зритель: из-под кепки

губа брезгливая и крепкий

дымок Виргинии. Но вдруг

разжал он губы, трубку вынул,

еще минута — рот разинул,

еще — и воет. Сотни рук

взвились, победу понукая:

игрок искусный, мяч толкая,

вдоль поля ласточкой стрельнул, —

навстречу двое, — он вильнул,

прорвался, — чистая работа, —

и на бегу издалека

дубленый мяч кладет в ворота

ударом меткого носка.

22

И тихо протянул я руку,

доверясь внутреннему стуку,

мне повторяющему: тронь…

Я тронул. Я собрался даже

пригнуться, зашептать… Она же

непотеплевшую ладонь

освободила молчаливо,

и прозвучал ее шутливый,

всегдашний голос, легкий смех:

«Вон тот играет хуже всех, —

все время падает, бедняга…»

Дождь моросил едва-едва;

мы возвращались вдоль оврага,

где прела черная листва.

23

Домой. С гербами на фронтонах

большое здание, в зеленых

просветах внутренних дворов.

Там тихо было. Там в суровой

(уже описанной) столовой

был штат лакеев-стариков.

Там у ворот швейцар был зоркий.

Существовала для уборки

глухой студенческой норы

там с незапамятной поры

старушек мелкая порода;

одна ходила и ко мне

сбивать метелкой пыль с комода

и с этажерок на стене.

24

И с этим образом расстаться

мне трудно. В памяти хранятся

ее мышиные шажки,

смешная траурная шляпка, —

в какой, быть может, и прабабка

ее ходила, — волоски

на подбородке… Утром рано

из желтоватого тумана

она беззвучно, в черном вся,

придет и, щепки принеся,

согнется куклою тряпичной

перед холодным очагом,

наложит кокс рукой привычной

и снизу чиркнет огоньком.

25

И этот образ так тревожит,

так бередит меня… Быть может,

в табачной лавочке отца

во дни Виктории, бывало,

она румянцем волновала

в жилетах клетчатых сердца —

сердца студентов долговязых…

Когда играет в темных вязах

звук драгоценный соловья,

ее встречал такой, как я,

и с этой девочкой веселой

сирень персидскую ломал;

к ее склоненной шее голой

в смятенье губы прижимал.

26

Воображенье дальше мчится:

ночьлампа на столе… не спится

больному старику… застыл,

ночной подслушивает шепот:

отменно важный начат опыт

в лаборатории… нет сил…

Она приходит в час урочный,

поднимет с полу сор полночный —

окурки, ржавое перо,

из спальни вынесет ведро.

Профессор стар. Он очень скоро

умрет, и он давно забыл

душистый табачок, который

во дни Виктории курил.

27

Ушла. Прикрыла дверь без стука…

Пылают угли. Вечер. Скука.

И, оглушенный тишиной,

я с кексом в родинках изюма

пью чай, бездействуя угрюмо.

В камине ласковый, ручной

огонь стоит на задних лапах,

и от тепла шершавый запах

увядшей мебели слышней

в старинной комнатке моей.

Горящей кочергою ямки

в шипящей выжигать стене,

играть с самим собою в дамки,

читать, писать, — что делать мне?

28

Отставя чайничек кургузый,

родной словарь беру — и с музой,

моею вялой госпожой,

читаю в тягостной истоме

и нахожу в последнем томе

меж «хананыгой» и «ханжой»

«хандра: тоска, унынье, скука;

сплин, ипохондрия». А ну-ка

стихотворенье сочиню…

Так час-другой, лицом к огню,

сижу я, рифмы подбирая,

о Виолете позабыв, —

и вот, как музыка из рая,

звучит курантов перелив.

29

Открыв окно, курантам внемлю:

перекрестили на ночь землю

святые ноты четвертей,

и бьют часы на башне дальней,

считает башня, и печальней

вдали другая вторит ей.

На тяжелеющие зданья

по складкам мантия молчанья

спадает. Вслушиваюсь я, —

умолкло все. Душа моя

уже к безмолвию привыкла, —

как вдруг со смехом громовым

взмывает ветер мотоцикла

по переулкам неживым!

30

С тех пор душой живу я шире:

в те годы понял я, что в мире

пред Богом звуки все равны.

В том городке под сенью Башен

был грохот жизни бесшабашен,

и смесь хмельная старины

и настоящего живого

мне впрок пошла: душа готова

всем любоваться под луной,

и стариной, и новизной.

Но я в разладе с лунным светом,

я избегаю тосковать

Не дай мне, Боже, стать поэтом,

земное сдуру прозевать!

31

Нет! Я за книгой в кресле сонном

перед камином озаренным

не пропустил, тоскуя зря,

весны прелестного вступленья.

Довольно угли и поленья

совать в камин — до октября.

Вот настежь небеса открыты,

вот первый крокус глянцевитый,

как гриб, сквозь мураву пророс,

и завтра, без обильных слез,

без сумасшедшего напева,

придет, усядется она, —

совсем воспитанная дева,

совсем не русская весна.

32

И вот пришла. Прозрачней, выше

курантов музыка, и в нише

епископ каменный сдает

квартиры ласточкам. И гулко

дудя в пролете переулка,

машина всякая снует.

Шумит фонтан, цветет ограда.

Лоун-теннис — белая отрада

сменяет буйственный футбол:

в штанах фланелевых пошел

весь мир играть. В те дни кончался

последний курсдевятый вал,

и с Виолетой я встречался

и Виолету целовал.

33

Как в первый раз она метнулась

в моих объятьях, — ужаснулась,

мне в плечи руки уперев,

и как безумно и уныло

глаза глядели! Это было

не удивленье и не гнев,

не девичий испуг условный

Но я не понял… Помню ровный,

остриженный по моде сад,

шесть белых мячиков и ряд

больших кустов рододендрона;

я помню, пламенный игрок,

площадку твердого газона

в чертах и с сеткой поперек.

34

Она лениво — значит, скверно —

играла; не летала серной,

как легконогая Ленглен[4].

Ах, признаюсь, люблю я, други,

на всем разбеге взмах упругий

богини в платье до колен!

Подбросить мяч, назад согнуться,

молниеносно развернуться,

и струнной плоскостью сплеча

скользнуть по темени мяча,

и, ринувшись, ответ свистящий

уничтожительно прервать, —

на свете нет забавы слаще…

В раю мы будем в мяч играть.

35

Стоял у речки дом кирпичный:

плющом, глицинией обычной

стена меж окон обвита.

Но кроме плюшевой гостиной,

где я запомнил три картины:

одна — Мария у Креста,

другая — ловчий в красном фраке,

и третья — спящие собаки, —

я комнат дома не видал.

Камин и бронзовый шандал

еще, пожалуй, я отмечу,

и пианолу под чехлом,

и ног нечаянную встречу

под чайным чопорным столом.

36

Она смирилась очень скоро…

Уж я не чувствовал

Скачать:PDFTXT

Университетская поэма Набоков читать, Университетская поэма Набоков читать бесплатно, Университетская поэма Набоков читать онлайн