Остроухов глядел во все глаза на Любскую, как бы стараясь отыскать в ее лице хотя одну черту, глубоко запечатлевшуюся в его памяти.
– — Неужели я так изменилась? — ласково и в волнении спросила Любская.
Остроухов, как бы узнав ее теперь только, радостно кинулся к ней, обнял ее и с жаром поцеловал в щеки, в губы и в лоб, бормоча:
– — Так это ты? Наконец-то я тебя опять вижу!
Любская вырывалась из его объятий, сердито крича:
– — С ума сошел! дурак! что с тобой?
Присутствующие с ужасом глядели на Остроухова, которого оттолкнула Любская, крича своей горничной:
– — Белил, румян!!
Остроухов пугливо вытирал рукой губы и с ужасом смотрел на румяны, как будто бы то была кровь. Потом он робко взглянул на Любскую, озабоченно забеливавшую свое лицо.
Остроухов нашел, что в красоте Любская очень много выиграла; может быть, костюм и сильное освещение способствовали немало этому. Но он не мог не сознаться, что это не та Любская, с ласковым взглядом, с кротким голосом. И, как бы рассуждая сам с собой, он произнес, глядя на Любскую:
– — Да, много, много изменилась!
– — Небось, ты мало изменился! — смеясь, отвечала Любская.
– — Что я? Но знаешь ли: ведь ты лучше стала!
На лице Любской заметно показалась улыбка гордости и самодовольствия, и, продолжая подрумяниваться, она сказала:
– — Лучше не лучше… а знаешь ли, ты попал на мой бенефис?
– — Я бы, может быть, и не так скоро нашел тебя, если бы не твой бенефис. Я спал у себя и слышу впросонках: читают афишу за перегородкой… прислушиваюсь: твое имя. Я вскочил да сломя голову! взял извозчика, говорю… Ах, я и забыл его… дай-ка мне гривенник!
Любская обратилась к мрачному старику, продолжавшему считать деньги, и сказала:
– — Дайте ему гривенник!
Мрачного вида старик злобно посмотрел на Остроухова и грубо кинул ему гривенник по столу.
– — Скажи, зачем ты приехал в Петербург? и каким образом? — спрашивала его Любская.
– — Я приехал для тебя! — отвечал печально Остроухое.
Колокольчик, раздавшийся у двери уборной, привел всех в волнение. Все побежали из комнаты. Любская, подбирая шлейф своей мантии, сказала Остроухову:
– — Для меня?? зачем же? скажи-ка!
– — Нет, после, после! — отвечал в волнении Остроухов.
– — Какие глупости! да разве что-нибудь ужасное? Я, право, не знаю ничего, что могло бы меня огорчить. Мы так давно не видались, у меня там никого нет близких!..- в недоумении говорила Любская, как бы стараясь разгадать причину приезда Остроухова, и нетерпеливо прибавила: — Да говори: я ведь не ребенок, как была прежде.
Остроухое сначала не решался, но при повелительном жесте Любской он нагнулся к ее уху и шепнул что-то. Любская быстро отшатнулась назад, поглядела с минуту на Остроухова и потом засмеялась, сказав:
– — Напрасно хлопотал из-за пустяков. Ну и только?
Остроухов молчал, глядя странно на Любскую, которая на звон колокольчика быстро пошла к двери, сказав Остроухову:
– — Ты подожди меня!
И она скрылась.
Остроухов и без ее приказания остался бы. Он долго стоял на том месте, где его оставила Любская, перебирая губами:
– — Ну только-то? гм!! только-то!!
Вздохнув тяжело, Остроухов сел на стул, стоявший против трюмо, и, увидев в нем свою фигуру, с грустью покачал головой и с презрением произнес:
– — Господи, господи! как же глупа эта старая башка!
И он, с силою ударив себя в лоб, отвернулся с сердцем от трюмо и устремил глаза свои на старика мрачного вида, совершенно углубленного в счет денег.
– — Вы ее кассир сегодня? — спросил у него Остроухов после некоторого молчания.
Старик вместо ответа сухо кивнул головой.
– — А хорош сбор?
Остроухов искоса поглядел на него и начал ходить по уборной.
Его изношенное, старого покроя платье, размашистые манеры, покрытое морщинами лицо, всклокоченные волосы очень были странны в ярко освещенной комнате, убранной с роскошью, и посреди денег, брильянтов и других дорогих вещей, разбросанных на столах.
Горничная неутомимо следила за его движениями, и когда Остроухов подошел к столу, где были разбросаны вещи, она без церемонии стала их убирать в ящик и заперла на ключ. Остроухов не замечал этого; он разглядывал дорогой несессер и спросил горничную:
– — Это чей?
– — Наш-с! — отвечала горничная и тоже стала его укладывать.
Остроухов, казалось, только теперь понял, в чем дело; однако ж без гнева и без гримасы он быстро отошел от стола и спросил горничную:
– — А что, скоро кончится это действие?
– — Я не знаю-с: пьесу в первый раз дают.
– — Гм! Ну а как — билеты сама она развозила? или не в моде? а?
– — К нам-с сами все приезжают или присылают за ними,- с гордостью отвечала горничная.
– — Вот! оно и лучше, чем самому мерить лестницы да по часу ждать в передней, да еще вышлют сказать с лакеем, что, дескать, убирайся восвояси. А не то велят оставить билеты, а деньги, мол, после! Нет, так, как я вижу, лучше. И актер не унижается, да и публика свободна — взять билет или нет.
– — Что город, то норов, что деревня…
– — То обычай… так! — перебил Остроухов старика мрачного вида и продолжал: — Уж коли есть в крови способность низкопоклонничать, так хорошо жить; не посмотрит и на обычай. Я вот знавал одного актера: дрянь был, ну а везло,- полный бенефис, да еще цену какую соберет. Вот целый год вьется да увивается около какого-нибудь театрала. И куплетцы ему сочиняет, и детей своих всех нарядит шутами да разыграет с ними комедию на его празднике; ну вот, придет бенефис его, а он и бух в ноги милостивцу, говорит: жена, малые дети, помоги! Как так? А вот увидишь, только созови побольше гостей. Обед задает театрал, созовет весь город. Подают суп, а пирожки несет по-поварски одетый будущий бенефициант и потчует усердно гостей, упрашивает кого два, кого четыре взять. Гости берут, едят, а к концу обеда мнимый повар возьмет серебряную тарелку, да и ну обходить да собирать деньги за пирожки, а билеты в руки. Вот как деньги достают! — ораторствовал Остроухов.
В это время впопыхах вбежала Любская, срывая с себя платье, вещи и крича:
– — Переодеваться, переодеваться!
Платье трещало, брильянты летели на пол, волосы если запутывались, то клоками вырывались или отрезывались. Минуты скорого переодеванья имеют что-то лихорадочное. Остроухов принимал такое сильное участие в переодеванье Любской, что повторял почти все жесты, какие делала она.
– — На сцену, на сцену! — раздался запыхавшийся голос у дверей.
– — Сейчас, сейчас! — кричала Любская и топала ногами на свою горничную, замешкавшуюся с вуалем.
Любская кинулась к дверям и остановилась, сказав:
– — Войдите, вы можете подождать, я сейчас вернусь.
– — Вы играли превосходно! — отвечал чей-то голос за ширмами.
– — Извините, я спешу,- сказала Любская и исчезла.
В уборную вошел Тавровский. Увидав Остроухова, он нахмурил брови.
– — Вы меня не узнаете? — кланяясь, сказал Остроухое.
– — А-а-а! старые знакомые! Это как вы сюда попали? Даша! не скрываете ли вы сюрприз публике, какой-нибудь дивертисемент из него?
Даша, горничная Любской, залилась смехом.
– — Нет-с, я в дивертисементах никогда не участвовал: мое амплуа — драма,- несколько обиженным голосом отвечал Остроухов.
– — Это, впрочем, сейчас видно: у вас и наружность драматическая.
– — Зато я в жизни никакой драмы не устроил и никого не заставил проливать слезы.
– — Я замечаю, что вы очень смелы в уборной! — с презрением и не без досады проворчал Тавровский.
– — Может быть, потому, что здесь я не боюсь никого, кто бы, зная мою слабость, воспользовался ею,- понизив голос, отвечал Остроухов.
Тавровский гордо взглянул на него и сказал:
– — Вы очень ошиблись, если думали, что я принимал какие-нибудь меры…
– — Не вы, а ваш верный слуга.
– — Я не виноват, что вы имеете привычку дружиться с лакеями.
Остроухов весь вспыхнул и, едва сдерживая свой гнев, с расстановкой сказал:
– — А у вас, верно, вошло в привычку оскорблять людей, ниже вас стоящих, не краснея! Это доказывает, сколько мало вас воспитывали, и если бы не…
– — Прошу не продолжать!! — крикнул грозно Тавровский и, подойдя к столу, у которого сидел мрачного вида старик, сказал:
– — Кажется, полон театр и цена очень дорогая, мне говорили.
– — Пустяки-с,- возразил мрачного вида старик.
– — Возьмите кстати и за мои креслы.
И Тавровский положил на стол ассигнацию в двести рублей.
Остроухов неожиданно кинулся к столу: бумажка очутилась в руках его. Старик с ужасом сказал:
– — Что вы? как вы смеете чужие деньги трогать?
– — Возьмите назад! я отдаю их вам от нее. Она не захочет… — крикнул Остроухов; но его слова были заглушаемы голосом мрачного старика:
– — Вы ее разорвете! оставьте!
– — Я не хочу, чтоб он платил ей! — выходя из себя, сказал Остроухов.
Он рванул бумажку, и половина ее осталась у него в руке, а другая у старика, из груди которого вырвался дикий крик.
Остроухов подал деньги Тавровскому, который стоял у трюмо и оттуда следил за борьбой. Тавровский отклонился от Остроухова и сказал:
– — Я советую вам лечиться, потому что такие вещи можно делать только в белой горячке.
И Тавровский пошел к двери, но остановился. Любская, усталая, вошла в уборную и спросила:
– — Что за шум?
– — Да вот здесь есть господин в белой горячке,- отвечал Тавровский.
– — То, что я сделал… я уверен, она будет довольна мною! — перебил его Остроухов.
– — Посмотрите, что он наделал! — чуть не плача, говорил мрачного вида старик, прилаживая половинки бумажки.
Любская, взяв ее, спросила:
– — Это как он ее разорвал?
– — Брось ее: эти деньги от него! он вздумал оскорблять меня; ты…- голос Остроухова задрожал, и он замолк, глядя на Любскую, которая, усмехнувшись, положила ассигнацию в несессер свой.
– — Прощайте! — сказал Тавровский.
– — Погодите; два слова! — отвечала Любская.
– — А-а-а! вы, верно, уже догадываетесь, в чем дело! — подходя к нему, сказала Любская.
– — Этот сумасброд, кажется, сделался моим трубадуром и везде расславляет…
– — Имя вашей красавицы!
– — Знаете ли, ужасно смешно видеть вас под защитою этого ярмарочного актера! — смеясь, сказал Тавровский.
– — Но, я думаю, вы еще смешнее в роли жениха.
– — Вы, я вижу, за серьезное приняли всё, что наболтали вам?
– — Я столько раз, по вашим уверениям, считала за шутки вещи очень важные, что теперь я наоборот делаю.
– — То есть